Лев ГУНИН
PA3MbIШЛEHИЯ
Y OKHA
Трудно передать, какое чувство вызывает гроза у человека, сидящего
в небоскрёбе. Белые железные наличники окон и стекло, сквозь которое
просвечивает синее со свинцовым оттенком небо, делают непричастной
и недоступной картину разыгравшейся бури. Все опасения, что может
произойти трагедия, отпадают. В душе ты знаешь, что где-то во
время грозы происходят несчастные случаи, что находиться на берегах
рек или у окна высотного дома опасно. Но на сердце у тебя спокойно.
Скорее, безразлично. Что, если даже у окна высотного дома кого-нибудь
убьет молнией? Если об этом напишут в газетах? Никому всё равно до
этого нет дела. Разве может случиться трагедия в этом комфортабельном,
изолированном гнёздышке? Ничто не может ворваться в эту особую,
размеренную жизнь. Ничего случайного или непреднамеренного. Ничто,
даже изломанная стрела молнии. Это несоответствие между изоляцией и
конструктивизмом "внутреннего" мира - и случайностью, хаотичностью
недосягаемой игры природы и вызывает это особое, трудно передаваемое
чувство.
В такие моменты хочется, чтобы тебя убили. Только таким способом
(думая об этом) можно излить всё свое негодование этому безумному,
безличному миру. Только так (а это последнее средство) можно, отчаявшись,
озлобившись, потребовать отозваться хотя бы один голос из этих миллионов
молчащих душ. Так ежеминутная уверенность, что всё тщетно, нашептывает
желание запретного, альтернативного варианта. Нет, не повеситься, не
выброситься из окна; хочется, чтобы тебя убили. И в этом желании смерти
возможно испытать величайшее блаженство, потому что это должна быть
смерть как форма самовыражения, протеста. Не обдуманного, не желаемого,
но стихийного, отчаянного. Это не безвыходность и не понуждение, но лишь
нервозная попытка переменить положение. Только все надежды на то, что
тебя убьёт молнией, всегда оказываются тщетными: особенно для таких
неудачников, как я.
Уже второй месяц, как я работаю в этом проклятом офисе на пятьдесят
седьмом этаже. Есть люди, которые на летнее время уезжают в дышащие
прохладой леса, на берег моря или в прерии. Но я не могу уехать туда. Я
должен смотреть на мир сквозь призму вставных эмалированных ручек,
стеклянных поверхностей и освещённых панелей. Я чувствую, что
превращаюсь в какое-то другое, несовершенное существо, в человека,
который мне чужд, но уже почти заполнил собой, захватил всё то, что
когда-то принадлежало мне. Я не потерял от этого ничего, не деградировал
и не стал глупее, но я лишился чего-то внешнего, хотя слово "лишился"
здесь не совсем уместно. И не я стал другим, а мир. Мир, который меня
окружает. Он был таким и остается таким, но время придало ему
новое качество. Он был сначала другим, более устойчивым и обычным.
Но он менял человека и сам менялся в его глазах.
Я люблю смотреть из окна вниз, на улицу, где крошечные машинки
заворачивают и несутся по прямой нитке шоссе. Люблю смотреть на шпиль
Эмпайр Стэйт Билдинг, который выделяется на светло-буром небе. Я
иммигрировал сюда из Европы и сразу попал в этот клокочущий, огромный
Нью-Йорк. Нью-Йорк - клокочущий и пассивный, более пассивный, чем
можно было бы ожидать. Динамизм и неподвижность уживаются в нём самым
странным образом. В этом весь Нью-Йорк. То, что существует, не должно
вызывать сомнения в том только потому, что поражает выпуклыми
контрастами. Наличие противоположностей - самый сильный залог
существования целого. Нью-Йорк - самый убедительный пример тому.
Я люблю этот город. Люблю какой - то жестокой, странной любовью.
Люблю, наверное, потому, что ненавижу. Люблю, потому, что это край
цивилизации, всё от всего. Да, люблю и потому, что ненавижу. Я думаю
обо всём, и вспоминаю зеленые равнины Греции. Акрополь, Пиренеи.
Я ещё так недавно был там. Но теперь я могу попасть туда только как
турист. Как богатый турист. Но для этого я недостаточно богат.
Богатство заключается для меня теперь в той сумме, которую я получал
бы в месяц за квалифицированный труд. Здесь никто не жалуется. Жалуются
только коммунисты и левые. Жаловаться бесполезно. Это занятие всегда
плохо оплачивается.
Я мечтал о Париже. Об этом светлом городе, который напоминал бы
мне Грецию. Но я здесь, в бледном и огромном Нью-Йорке, я сижу у
окна и смотрю сверху на улицу - сверху вниз.
Ночью Нью-Йорк красивее. Когда белозубые чёрные парни проходят в
искусственном призрачном свете, когда зажигаются вывески "ВАR" и
"СОСА-СОLА", когда на Бродвее закипает ночная жизнь, когда блестящие
кадиллаки выезжают из-за газонов, кажется, что ты сильней и
независимее, воодушевлённей и совершенней. Тогда начинаешь понимать,
что в Нью-Йорке аномалия ночи ещё призрачней, осязаемей, ещё
исступлённей.
Греция всегда остаётся для меня страной солнца и простора. В
Нью-Йорке присутствует и то, и другое. Природа вышла из города.
Природа покинула этот мир. Наслаждайся, беснуйся, раскаивайся и
существуй - всё без внешнего. Город вобрал в себя всё. Он может
дать тебе всё, всё забрать и заставить жить только в нём и для
него: Город воссоздал в себе новый мир, заключающий в себе весь
большой Мир в миниатюре. Какой-то нереальный, незакономерный, но
постоянный мир, изобразивший собой модель Мира.
Я архитектор, и я растворился в бешеном ритме пространства.
Множество форм, конструкций, решений. В этом море можно было утонуть.
Кругом были неповторимые, непревзойдённые формы. Здания пересекались,
перебивались и возносились, формы менялись, переплетались, переходили в
плоскости и пространства. Дороги извивались и уходили, раскручивались
и мелькали. Они говорили языком, непонятным непосвящённым, но богатым
и разнообразным в архитектуре.
Я приехал сюда с моими проектами. Теперь они мертво лежат у меня в
столе. Я шёл мимо неприглядных строений, мимо облезлых кирпичных заборов
и бедных кварталов и видел на их месте мои здания. Они поднимались, белые
и светлые, обещая удобства и экономические выгоды. Но для меня не нашлось
места как для архитектора. Я не умел устраивать свои дела. В этой
обетованной для архитектора земле я оказался лишним. Меня приглашали в
Сан-Франциско, чтобы проектировать там дома для фермеров, но я, почему-то,
отказался. Это выглядело бы резонным - начинать наступление на Нью-Йорк
из провинции (я должен был работать не в самом городе Сан-Франциско,
а в маленьком городке в трёх часах езды от СФ), но я не хотел уезжать из
Нью-Йорка. Все мои радужные мечты рассеялись как дым. Может показаться
неправдоподобным, что никто не заинтересовался моими проектами, но я искал
не одобрения, а работу. Работы не было, и хорошо, что я нашел хоть такую.
Самое главное, что я потерял веру в смысл происходящего. Я знаю,
что люди, строившие этот город, задавались какой-то определённой
целью. Сами того не ведая, они создали то, что стало одним из самых
великих городов планеты. Многие центры брали на себя функцию
Вечного Города, и, наконец, этот жребий остановился на Нью-Йорке.
Вена и Рим, Париж и Петербург - все они были центрами, центрами
цивилизации. Нью-Йорк - один из самых, самых совершенных.
Этот остров камня и далёкого, высокого неба не оставил места для простого
человеческого чувства. Нет, конечно, и здесь есть что-то такое, что могло
бы
наполнить душу чувствами, не уступающими по силе впечатлениям от
природы, от книг, от д р у г о й жизни. Но, в то же время, есть во всём
этом что-то
циничное, что-то ограниченное и вызывающее. Когда идешь пешком, эти
контрасты сглаживаются, когда едешь в автомобиле, они ярче бросаются в
глаза; когда сидишь в башне высотного здания, к этим обоим ощущениям
примешивается элемент страха. Сверху всё упрощённее, всё светлей, всё
красноречивее. Снизу здания кажутся живыми, вызывают ощущение, подобное
ощущению от вида хищной птицы или сверхзвукового авиалайнера. Они
бросают человеку вызов, ибо они - детища рук человеческих, и
возносятся ввысь, как возносится над толпой гений человеческой мысли.
В таких домах хорошо жить (работать) тому, кто сам возносится над толпой,
кто принимает этот вызов, или тем, кто растворяется в нём. Остальным
трудно будет сознавать, что это не их собственность.
В Чикаго таких - хищных - домов больше. Чикаго объединяет все хищные,
агрессивные черты Нью-Йорка. В Нью-Йорке это только часть домов, часть
зданий, в большинстве своём эклектичных.
Я, не замечая того, становлюсь философом. Я не могу разобраться в
назначении архитектуры, я вижу, как все преуспевают лучше меня, как
прошлое ускользает, словно линия горизонта. И тогда начинаю размышлять
с целью восстановить смысл. Так бывает всегда: что человек, не в силах
объяснить простое, начинает усложнять проблему и объяснения. Это
закономерный ход развития человеческой мысли.
Вчера на бульваре я видел мальчика, который продавал газеты. Он
произносил длинную тираду вместо того, чтобы просто предложить товар.
Дело шло у него хорошо. Проезжие бойко раскупали "Tribune" и
"New-Уork Тimеs".
Здесь, на высоте, нервы всегда на пределе. То ли это происходит потому,
что в комнате, где я нахожусь, мало предметов, то ли потому, что высота
держит человека в напряжении. Да, вот ещё что. Окно влечёт меня как
непреодолимая сила. Я часто был принуждён наблюдать как бабочки и другие
насекомые стремятся на свет. Нечто подобное происходит со мной.
0 н и летят, тычутся, сталкиваются с источником света, бьются о стекло,
летят навстречу бегущему автомобилю. Меня тянет к себе окно. Мне хочется
очутиться в нём, раствориться в нём. Я тщетно пытаюсь объяснить это
чувство. Оно было мне неведомо раньше.
Кто сказал, что у человека пять органов чувств? У него десятки, сотни,
тысячи органов чувств. Почему бы нам не предположить, что у человека есть
чувство боковой линии, как у рыб? Почему бы нам не представить человека,
принимающего радиоволны Вселенной без помощи приборов и устройств, почему
бы... Впрочем, это не так уж занятно. Гораздо занятнее небо, усеянное
мельчайшими огнями, свечение окон, реклама у Эквитебл Билдинг. Звёздное
небо, небо, покрытое ночными огнями, сияние ореола ночи влечет меня гораздо
сильнее. В нём я вижу что-то непреходящее, вечное, порою жестокое.
Окно влечёт меня, как магнит притягивает кусочки железа.
На улице сейчас, определённо, душный, тесный воздух, небо видно только
кусочком лазури, но я непременно хочу охватить всё это. Жёлтые листья
когда-нибудь опадут с каштанов, закружатся, завертятся в опалённом
свечением воздухе. Тёмные лужи, как загустевшая кровь, налягут, наложатся
на тротуары; изо рта при выдохе будет идти пар. А пока я сижу на пятьдесят
седьмом этаже и вспоминаю о солнечном лете Греции. Время бежит, движется
к
тому периоду, когда все сходства будут преодолены. К тому периоду, когда
всё вокруг будет покрыто белой и холодной пеленой, когда холодные и густые
сумерки повиснут над спящим ночным городом. Лето кончится.
У каждого есть в жизни своё лето. Моё лето на исходе. И уже стучит своим
неумолимым стуком приближающаяся и молчаливая осень. Листья опали. И так
же
как опадают листья с молчащих деревьев - с каштанов, с осин и клёнов - опадают
с души усталые и промокшие листья. Время света и иллюзий кончилось. И гонит
душу в сырую, промозглую осень, чтобы потом, под снегом, догнивало в конвульсиях,
находило конец то, что предназначено было для л е т а, что когда-то назначено
было для бурных и великих свершений, что, как нежные цветки олеандра,
распускается в душе в пору лета. И свершения эти будут забыты и погребены
под снегом, который осыпается с молчаливых небес, раньше, чем оторвётся и
упадёт
на землю последний пожелтевший листок ранее зелёного и могучего древа. Время
иллюзий кончено. Время утешений обречено на провал. Лето кончилось.
И Ю Н Ь, 1 9 7 4 год. БОБРУЙСК - МИНСК.
_______________________
Copyright © Lev Gunin
____________________________
автор рассматривает этот рассказ как
пророчество той свежей катастрофы,
что недавно потрясла Нью-Йорк. Так как
автор всю жизнь занимается историко-
политическими и предсказаниями,
социальными феноменами и аномалиями
тема Нью-Йорка в его творчестве
неслучайна.
============ (2001) ==========
|