МУРАВЕЙ

1. КЛЕТКА ДЛЯ МУРАВЬЯ

Когда первые бегущие огни зажигаются на Сан-Катрин, когда вертящиеся двери магазинов поворачиваются - и тают, среди бликов предвечернего шика, словно отделяясь от людей в чёрных костюмах с галстуками, идёт она. В этом полупризрачном свете, внутри этой грани, отделяющей день от ночи, словно в коконе пеленающих брызг, она идёт справа налево, словно ферзь на отливающей лаком шахматной доске - ферзь этого часа.
 
 

Это её время, время, когда начинается её дежурство в "Queen Elisabeth".

Она входит в "свою" гостиницу с чёрного входа, который предназначен только для персонала - и проходит. Это проход между двумя мирами, сменяемыми, как звёзды на небе; миром её дневного покоя - и миром её ночного дежурства. Все другие дежурные - уборщицы, портье, приёмные администраторши - немного кичатся своей причастностью к Queen Elisabeth, к этой крохе шика, получаемой ими бесплатно, кичатся своими профсоюзными книжками и зарплатой 15 долларов в час. Некоторые, удачно выскочив замуж, не бросили ночного дежурства и построили на деньги мужей свои собственные маленькие "квинчики": подобие гостиницы в уменьшенном варианте. Она была у одной из них: те же самые ковры, та же дежурная роскошь... Только она, да ещё трое-четверо ночных работниц понимают, насколько это безвкусно...
 

Это единственное, что ещё связывает её с прошлым, с тем фантастическим шлейфом непередаваемого свечения - линией восторга и ужаса. Она словно прокатилась на волшебных американских горках с фантастической скоростью, в захватывающем дух ритме, и вот - уже остановка - и пустота. Всё кончилось! Догорела линия волшебного фейерверка, опали последние искры... Всё кончилось! Это только кажется, что кто-то родной и близкий вот-вот протянет руки - как когда-то к детской кроватке, - прижмёт её к себе и скажет: "Ну, хватит, хватит, не хнычь! Это был только плохой сон". Нет, этот "плохой сон" никогда уже не окончится. Ей уже не проснуться, не прижаться щекой к родной груди, единственной на этом свете. Она не властна над временем, над его пугающей, умерщвляющей пеленой: онодвижется. Бритва времени движется, как в замедленной съёмке, к горлу, всё ближе и ближе, и этот безостановочный муравьиный бег пугает её.
 

Она помнит, как в детстве мальчики посадили муравья в банку. В банку вставили стебелёк, и муравей стал отчаянно ползти по нему. Удар ногтем - "щелбан", - и муравей слетает на дно банки. Он снова начинает карабкаться вверх, и снова щелбан, и так без конца. Она кажется себе тем же муравьём, украденным из своей родной стихии, муравьём в искусственной стеклянной банке, маленьким и беззащитным муравьём.
 

"Come on! - ну, ты даёшь! - сказала бы на это её лучшая гостиничная подруга, чернокожая девушка Джанет. - Зарплата 15 долларов в час, собственный кондоминиум из четырёх комнат, новая машина, не так плохо!"

"Что ты понимаешь, Джанет? Маленькая, чёрная глупышка".
 
 

2. РОЖДЕНИЕ

Её родители назвали её "Наташей" не потому, что любили Толстого. "Наташа - какое-то солнечное имя, - говорил всегда её отец. - И это современно: Наташа, Нат, Нэт, совсем как за границей..." Ещё у неё была бабушка Наташа, и её лучшую подругу, с которой она дружила до одиннадцати лет, тоже звали Наташа.
 
 

Она смутно помнит время корзинок, баулов, чемоданов, картонных коробок... Помнит, как смеялась в детстве над фразой "сидели на чемоданах". - "Уедем на дачу, - говорил её отец. - Там отсидимся. Они нас не выкинут". Но выкинули. Тихо, без шума. С помпой "выкидывали" только Солженицына, Бродского... Ну, ещё человек с десяток. Других выпихивали тихо, без провожатых и без прессы по прибытию туда. Месяца за два до отъезда папе что-то шепнули на ушко, дали в руки бумажки, сказали "это канадская виза, а это - билет, позвонишь предварительно в Шереметьево". Папа пытался что-то отвечать, но на него цыкнули, запугали здоровьем жены и дочери, сказали "да мы тебя, как муравья!.." - и папа понял: надо ехать. И мама поняла по одним папиным глазам, что надо.
 

Уехали без квартиры на проспекте Мира, без дачи под Питером и без стотысячных тиражей папиных книжек. "Уехали, как стояли, - так сказала мама, то есть, без всех баулов, коробок, чемоданов, приготовленных на дачу. Только мечту папину о квартире на проспекте Мира и о даче под Питером с собой взяли: всё равно тамне пригодится, вот и позволили.
 

Папа всегда испытывал некоторое смущение, когда говорил, что живёт в Тёплом Стане. Ему, выросшему на Сретенке, хотелось "поближе к детству", в центр. Он воображал, что у него аристократические привычки, по воскресеньям он ходил в халате, но у него это выходило "не так, как в кино": он был каким-то "треугольным" и костлявым. Один папин дед был извозчиком, потом кассиром в метро, второй - слесарем на судоремонтном заводе. Оба были широкоплечие, с круглыми красными лицами. А папа оказался худой, бледный, да ещё и в очках. Папин отец, её дедушка, был шофёром "Скорой помощи". Она помнит его блестящую фуражку и кудрявый деревенский чуб на старых фотографиях. Живого дедушку она помнит уже лысым и больным: он плохо передвигался на поражённых подагрой ногах.
 

Своё московское детство Наташа помнит как предтечу её первых беззаботных летних каникул тут, в Монреале. Какой-то простор, какая-то свобода, и тот, и другая абстрактные, невесомые, нематериальные на ощупь.

Она помнит блики света на стене их квартиры в Тёплом Стане, когда, глядя на них, папа говорил, что эти пятна солнечного света как будто переносят его на проспект Мира или на Кутузовский проспект. Она помнит их поездки к папиной тёте, в самый необычный из всех виденных, неухватный, как детские воспоминанья, город Бобруйск. Так и запомнилось ей детство - глыбой света, яркой лентой свободы, летящей по ветру тканью...
 

И еще она хорошо помнит, как вокруг папы всегда что-то происходило, происходила какая-то активность. Приходили какие-то люди, они вслух читали папины книжки; папа вбегал в прихожую, на ходу срывая галстук, окрылённый, одухотворённый. Сразу бросался к телефону; мама просила Наташу не шуметь, идти на балкон или в свою комнату... Время от времени папа принимался Наташу учить: географии, истории, древней римской литературе... Он не доводил ни одного курса до конца, его поглощали дела, его разрывали на куски новые друзья и идеи. Вечером тенором или мягким баритоном звонил поэт Вознесенский, просто справлялся, дома ли папа, а по утрам часто - либо Лимонов, его коллега по праздным шатаниям в ночных электричках; либо из Питера: то Гребенщиков, то какой-то Виктор Цой. Иногда папе звонили из Питера заговорщическим тоном, оплачивали дорогу - ион без проволочки бросался туда "Красной Стрелой", даже не выяснив толком, в чём дело, подмигивая перед уходом и показывая язык: вот, мол, это не иначе, как в издательство, знай наших!.. И каждый раз оказывалось: всего лишь диссертация; вновь потребовалось срочно состряпать докторскую очередному внуку министра... Папа возвращался всегда ночью, выпивший и злой, растерянный из-за обилия денег и из-за того, что его надежда опубликоваться снова не сбылась. Изо всех его карманов торчали денежные купюры. "Тебя когда-нибудь пристукнут в поезду, - говорила мама. Но не пристукнули...
 

Даже если и была такая вероятность, каждому уготована своя судьба, и Наташиному отцу не было суждено умереть в поезде от "пристукнутой головы". Его в Питер и из Питера неизменно сопровождали "двое в штатском": чтобы вражьим голосам не довелось запеть из динамиков радиоприёмника об очередном злодеянии коммунистов... Пробитый затылок подарил бы ему на той волне новую жизнь, жизнь после смерти, в своих произведениях, а именно этот вид папиной жизни и хотели убить, но не ту ничтожную, нужную только Наташе с мамой, папину человеческую жизнь...
 
 

3. ГРЯДУЩЕЕ

А вот и номер 514. Сюда въедет завтра маленький итальяшка, лысеющий, вёрткий и крепкий, с глазами аквариумной рыбки. Четвёртый год подряд он бронирует номер в одном и том же крыле здания, в одно и тог же время года. Его номер убирать легко; он не придирается, не протирает носовым платочком тумбочки и зеркала, как немец, живший в этом номере раньше. Она устремляет свой взгляд в пространство между окном и полом, переводит его на окно, и видит гигантскую панораму с крышами зданий на улице Рене-Левек - на первом плане, с небоскрёбами делового центра - на втором, и с горой Монт-Рояль, венчающий, как корона, панораму Монреаля.

Она вспоминает их ночную квартиру в Москве. Только там она чувствовала, как стены, потолок, мебель её лечат. Она приходила из школы с фаликулярной ангиной и температурой 41 и пять, укладывалась в постель, проваливаясь в мягкую бездну, и - ещё до приёма антибиотиков и жаропонижающего - чувствовала, как заботливые руки комнаты её лечат, гладят её горячий лоб, согревают её озябшие плечи... Ночью пятна света перемещались вверху, на стене и на потолке, из левого угла на середину комнаты - и снова назад: это включались попеременно то одни, то другие фонари. Такое было только на их улице; она это хорошо помнит. Здесь, в её собственном кондо, свет всегда лежит ровным слоем на всём одинаково: на стенах, на потолке... Это горят равноудалённые от её балкона два уличных фонаря. Совсем как дежурный свет синей больничной лампочки, думает она. Нет, не лечит и не согревает собственное её кондо!
 

Как нельзя войти в одну и ту же реку дважды, так нельзя вернуться к той московской квартире. В ней теперь живут чужие, незнакомые люди. Фонари на их улице теперь, по слухам, не горят совсем, а по утрам в их московском районе теперь ударяет в нос омерзительный, жуткий запах. Что-то сломалось в этом мире. Плохой мальчик решил разобрать почти живую механическую игрушку. Разобрал, собрал снова. Всё, вроде, так, как было. Но игрушка больше не похожа на живую. Она неподвижна: сломалась. Невидимый колоссальный "мальчик" решил посмотреть, что внутри их эпохи. Невидимой отвёрткой подковырнул крышку этого мира. Разобрал. Собрал. Мир больше не дышит. Нет больше былой одухотворённости в его глазах. Нет сострадания, нет правды, нет больше свободы. И нет борьбы за справедливость. Только расчёт - статичная, неподвижная сила. Один известный немецкий философ 19-го века придумал понятие "усталость класса". Её отец подхватил его, когда началась горбачёвская перестройка. "Как называется по-русски усталость низов? - вопрошал он друзей. - "Революция, - бросал наугад один из них. - "Правильно. А усталость верхов?" - "Перестройка, - отвечал другой. "С вами неинтересно, - отзывался отец. - Вы всё знаете..." Так вот теперь и знает Наташа, как называется Всемирная перестройка: "неолиберализм". "Перестройка" по Генри Киссинджеру, бывшему Гос. Секретарю США: "Они вырвали у нас слишком высокие зарплаты, слишком хорошую социальную защищённость, слишком строгие правила по безопасности труда. Потому-то наша экономика и тащится за азиатскими странами". Так сказал он , выступая на одной конференции в Монреале. "Перестройка" по Конраду Блэйку - человеку, скупившему чуть ли не всю прессу мира: "Бедные сосут кровь из богатых". (Чтобы богатые сделали вывод из этого определения бедных). Так сказал он в интервью Монреальско-Торонтовскому телевизионному каналу CTV. "Перестройка" по Майклу Харрису, премьеру канадской провинции Онтарио: "Так вы говорите, что это самая многочисленная демонстрация в истории Канады? Против моих решений, угу! Так сколько, говорите тут миллионов человечков собралось? - А, да, понимаю. Пересмотрю ли я свои решения, чтобы не потерять голоса избирателей? Но это ведь нищие, голодранцы! Их голоса для меня - не голоса..."
 

Так вот и собрались киссинджеры, блэйки и харрисы, чтобы подурачить нас, - думает про себя Наташа, - и самим подурачиться. И начинается, как говорил один папин друг, "большая туфта". Надолго ли? На век, на два? Им - тем, кто дурачится - весело. Они ведь начали. Ведь только им - этим нескольким десяткам резвящихся бодрых старичков - известны все самые весёлые детали. Детали их будущих правил, их увлекательной игры. Да, их ждёт впереди непочатый край работы. Как хорошо первым, тем, кто начинает! Как много вещей, над которыми можно дружно посмеяться здоровым старческим смехом, подурачиться на пьедесталах ниспровергнутых догм, попрыгать двумя ножками на осквернённых могилах! За Средневековье, за эпоху Ренессанса, за восемнадцатый - двадцатый века Человечество так много попридумывало, так много понаделывало разных ненужных завитушек, клумб, цветников и фонтанов, что они, эти старички, теперь истекают слюной в предвкушении удовольствия поглумиться, подурачиться на этих, никем ещё не топтаных, свежих, как только что выпавший целомудренный снег, просторах. Права человека? Ха-ха-ха! Ну-ка, вымараем, не оставим и следа от этой ненужной завитушки! Профсоюзы? Ха-ха ха-ха! Потопчемся дружно и на этой клумбе, пописаем на неё! Социальные пособия, защита детей, пенсии по старости? Ха-ха-ха! Что за размазня, что за кисейная барышня придумала их? Ну, что за сюсюканья? Мы, бодрые старички, знаем, что это никому не нужно! Свободное передвижение между странами? Ой, уморили! Ха-ха-ха! Завтра же его и отменим. Книжки? Библиотеки? Музыка? Культура? Ха-ха-ха-ха!
 

Им весело. Они знают, что будет в начале, в середине и в конце. А нам - нам, невольным зрителям игры с неизвестными нам правилами, нам скучно. Мы смотрим на карты, на то, как их тасуют, как одни карты исчезают, как появляются другие - и зеваем. В этом и состоит план старичков: чтобы вывести нас из игры.
 

Слишком много игроков, - решили они. Игра распыляется на слишком многих, азарт игры размазывается. Надо вывести всех лишних из игры: печать как активную силу, организации по правам человека, профсоюзы, другие организации, потом - многопартийную систему, зависимость от голосов избирателей... Останется пять-шесть человек, они и будут настоящими игроками. Остальные станут не зрителями, нет, это смешно: они станут картами!
 
 

В ночной тишине тикают только часы. Толстые ковры гасят звуки шагов по коридору...
 
 

4. ТАЛАНТ

Только по приезду сюда, в Монреаль, выяснилось, что у Наташи есть подлинный, настоящий талант. И её занятия музыкой сделались её основным, целенаправленным, делом.
 

В Москве у них как бы много было всего, и всё было главное: игра с соседской девочкой в куклы, летние московские рассветы, когда над балконом небо сначала светлело, превращалось в сиреневый дым, потом синело, потом - розовело, походы в кино, в парк имени Горького, требовательный лай собаки одного дедушки, с которой Наташа подружилась на проспекте Академиков... Так же, как бросили в Москве огромную папину библиотеку, старинные антикварные часы и шикарную мебель, взяв с собой только самое дорогое - фотоальбомы, документы и Наташу, так же и душа Наташина, вырвавшись, как улитка, из раковины - Москвы, независимо от Наташиной воли, самопроизвольно, выбрала из своих внутренних ценностей только самое основное - огромный музыкальный талант.
 

И Наташа начала играть. Не так, как в Москве: с детской мечтательной простотой. Она моментально повзрослела в игре, и ей стали доступны самые потаённые дали, самые скрытые глубины зашифрованных музыкальных посланий. Посланий от дядей и тётей, живших так давно, что иногда их время не смог бы вспомнить даже самый старый из живущих на земле человек. Это был её маленький секрет. Этих людей давным-давно уже на свете нет, а они шепчут ей из пианино, дают советы своими чистыми голосами. Ты понимаешь наш язык, говорили они. Но уши остальных слишком грубы. На каждом ухе у них висит по молоточку. Эти молоточки бьют, бьют всегда по их огрубевшим ушам. Не дают услышать волшебный шёпот из пианино. Ты должна - так говорили ей жившие сто, двести, триста лет назад - подстроиться к этим молоточкам, не только понимать наш старинный птичий язык, но и сделать его перевод для толстых слоновых ушей всех остальных людей.
 

В свои двенадцать лет она выглядела как десятилетний ребёнок, и, когда она садилась за фортепиано и начинала играть, словно читая толстую, невидимую для посторонних глаз книгу с романом, у всех слушавших её просто захватывало дух. А у тех, кто не был готов к неожиданностям, отвисала нижняя челюсть.
 

Семья тогда испытывала серьёзные материальные затруднения (как будто когда-нибудь она их не испытывала!). У них не было даже фортепиано, и папа водил Наташу заниматься в Universite de Montreal, где за двадцать долларов в месяц можно было получить доступ к пианино. Потом мама с папой решили, что и двадцать долларов для них - громадная сумма, и тогда Наташа стала нелегально проникать в репетиционные классы университета McGILL.
 

Тогда ещё не писали на стенах. Оживлённая переписка эта началась примерно с девяносто первого года, когда и студенты, и университет начали солидарно беднеть, а нравы с нулевого меридиана переместились на десятую параллель. В восемьдесят седьмом, когда ей было тринадцать лет, появлялись только отдельные надписи и рисунки, заставлявшие краснеть её детские щёчки. В одном из последних классов сначала появилась надпись "John Glemp bites my ass" - "Джон Глемп кусает меня за сраку": видимо, изучение жизни и творчества последнего так докучало автору этих строк, как укусы прыгающих насекомых в третьеразрядной гостинице где-нибудь между Монреалем и городом Шербрук докучают постояльцу. Через какое-то время рука другого студента или студентки вывела под этой надписью другую: "Он должен быть чертовски талантлив, этот Джон Глемп, раз он так давно умер, а всё ещё умудряется кусать тебя за сраку". И приписка: "Так это ты писал помадой или правда кровью из прокушенной сраки?" В девяностом году на стене в классе номер 383 появилась голая девица, которая курила всеми имевшимися у неё губами. Рисунок вышел таким живым и забавным, что на него бегали смотреть студенты из соседних классов.
 

В одном из классов ей игралось особенно легко. Тогда ещё музыкальное отделение не закрывали для посторонних на выходные. В субботу этот класс был всегда доступен после обеда. Вот она разминает свои пальцы, делает пробежку по клавишам, и сразу играет - без всяких там гамм или этюдов. Был жаркий июльский день. Зной с улицы заползал даже сюда, на третий этаж. Она сидела лицом к окну, и ей виден был из этой угловой комнаты, выходящей на Эйлмер, угол улиц Эйлмер и Шербрук, всегда оживлённый перекрёсток, со зданиями Центрады - главным координационным центром по сбору благотворительных средств, Лото-Квебек и зданием с некоторыми библиотеками университета МакГилл. В те годы на этот перекрёсток был особенно оживлённым. Он никогда не напоминал ей Москву, но почему-то заставлял думать о ней. Но даже отсюда, сверху, движения толпы не напоминали броуновского движения - как в Москве. В этом городе ни одна улица не была столь многолюдной, как московские улицы. Почему? Это было необъяснимо. В городах, намного меньших, чем Монреаль, которые она помнила с детства, таких, как Минск, а, тем более, Рига, люди в центре шли сплошным потоком, как будто все кинотеатры одновременно выпускали зрителей из многолюдных залов, а тут... Дажена десяти-двенадцати самых людных кварталах главной торговой улицы Монреаля -Сан-Катрин - люди шли не так скученно, как в Москве.
 

Ритм! Вот что отличало монреальскую толпу от московской. В Москве толпа двигалась вблизи на 12 восьмых, издали - на 2 вторых, перед подземными переходами - на 4 четверти: Эй, дуби-и-нушка, ухнем! В Монреале каждый двигался в своём ритме: эта дама с портфелем - на 3 четверти, прихрамывающий мужчина - на 5 четвёртых, порхающая юная особа - на 3 восьмых, молодая пара - на 3 четверти. Вот на углу, под самым окном, появился и переходит улицу красивый молодой человек с зачёсанными кверху волосами, с высоким лбом, в костюме. Несмотря на жару - на его лице ни единой капельки пота. Кто он? Откуда? На каком языке он говорит? Где живёт? Женат ли? Как было бы фантастически интересно знать ответы на все эти вопросы только взглянув на человека!
 

Наташа уже не играет. Она сидит, решив сделать небольшой перерыв. До тринадцати лет она всегда приходила сюда вместе с отцом. Он сидел тут и ждал, всегда с ней в классе, иногда подшучивая над её игрой. Чаще он сидел на подоконнике, и Наташа могла видеть, какой у него красивый профиль, профиль полководцы или героя. Тот парень на улице напомнил ей отца: похожий разрез глаз, похожий профиль... С тринадцати - четырнадцати лет папа стал только приводить Наташу сюда, а сам сразу же убегал писать свои романы. Вот и сейчас Наташа была в классе одна, сидя на подоконнике и глядя на улицу. Её перерыв, скупо выделенный самой себе, заканчивался, и она собиралась уже слезть с подоконника и сесть за клавиатуру снова, когда тот же молодой человек, что привлёк её внимание раньше, снова появился на улице, только теперь на другой стороне. Кого он ждёт? Свою девушку? Друга? А, может, он наркотический дилер? Вон как нервно вышагивает в сторону остановки: туда - сюда. В её голове возникает тема ми-минорной прелюдии Шопена, той самой, которую она особенно любит. В ней - вся сущность трагедии жизни, тонкая ранимость трепещущей, одухотворённой натуры, мгновенно отзывающейся всеми струнами души, как арфа на движения пальцев арфистки. Ей хочется немедленно попробовать убрать акцент с третьей ноты "си", сделать вместо динамического внутренний, артикулярно - смысловой, акцент, а звучание левой руки сточить до ажурного шлейфа. Она подбегает к роялю, прикасается к клавишам - и чувствует, как воображаемое тело рояля начинает податливо трепетать - как будто это её собственное, Наташино, тело. Потом она играет так называемый Революционный этюд Шопена, потом - Четырнадцатую прелюдию Скрябина, потом... Но кого (всё-таки, интересно) ждал тот молодой человек, внизу, на улице Шербрук? Он заинтриговал, активизировал её воображение, натренированное ежедневными эмоциональными упражнениями. Его гордая осанка, его аристократический вид не выходят у неё из головы. Проникнуть бы хоть ненамного в его мысли, подсмотреть хотя бы одним глазом его жизнь! Это так недоступно, а потому интересно... Она собирается начать Двадцать шестую сонату Бетховена, как вдруг дверь открывается: она забыла запереть её изнутри! Что сейчас будет! Станут спрашивать, кто она, что она тут делает... Дверь открывается шире и ... о, чудо! - в двери появляется голова того самого молодого человека с улицы. Она может говорить сейчас только глазами и бровями, и её брови описывают, наверное, самый выпуклый в мире вопросительный знак. "Excuse me, - слышит она мягкий, интеллигентный тенор, - are you the one who really played here?" - " Why, - только и может выдавить из себя она.

Она кивает по инерции, хотя уже слышит в его французской речи страшный русский акцент (его английский был безупречен).


Властный зов старшей по этажу прерывает её воспоминания. Наташа покидает номер 718 и спускается вниз. Только тогда, когда руки её снова заняты монотонной работой, она мысленно опять оказывается в том же классе на 3-м этаже с видом на Шербрук...

- Да, я говорю по-русски, - теперь удивлённо вскидывает брови он. - Я проходил по коридору, и вдруг слышу: что такое? стиль, что ли, полностью изменился? Дело в том, что мой партнёр по фортепианному дуэту очень любит заниматься в этом классе по ... субботам. Клянётся, что тут ему играется необыкновенно легко. Открываю дверь, и вдруг - вы...
- Это Вы его ждали там внизу, на Шербрук, да?
- Да... Вы, конечно, видели меня из окна... Так Вы не заниматься приходите сюда, а улицу созерцать, значит?
- И это тоже!
- Наябедничаю Вашему педагогу...
- А у меня нет педагога...
- Что Вы хотите этим сказать?
- Я занимаюсь здесь подпольно.
- А, у Вас учитель на стороне?
- Нет же, нету у меня никакого учителя!
- Ну-ну, везёт мне сегодня на фантазёров. С двумя я сегодня уже говорил...
- Ну, значит, я третья. Или не похожа?
- А можно мне подождать товарища в Вашем классе, неохота слоняться по коридору, а - зайду в другой класс, могу его потерять ... из виду. Если Вы будете играть, готов поспорить, что и он заглянет сюда...
- Раз это нужно для дела, могу и поиграть. - И Наташа начинает играть - всё, что она знает.
Через несколько минут бойкий и деловой молодой человек превращается в притихшего и подавленного чем-то слушателя. Он судорожно обводит глазами стены и нервно подёргивает своей гордо посаженной головой.
Теперь он верит в то, что у Наташи нету учителя. Её игра в смысле постановки рук, движений кисти и рук, звукоизвлечения и манеры полностью опровергает все академические каноны. Но только под её пальцами звучит не мёртвое дерево, ударяющее по струнам, а голоса - да что голоса, - души давно живших людей.
- И что же Вы думаете делать дальше: с этим, - вставляет он слово, как только ему удаётся это сделать.
- Ничего. Играть.
- Это сейчас Вы играете, пока родители Вас кормят и пока Вам доступны музыкальные классы, а вот вырастете большой, взрослой, Вам придётся чем-то зарабатывать, не останется времени играть.
- Так я буду играть на публике. Заработаю денег.
- Это в метро, что ли?
- Почему? В концертных залах, например...
- Например! - передразнивает он её. - А кто Вас туда пустит?
Наташа хотела бы закрыть уши руками, не слушать, отогнать наваждение. Она слышит в словах этого холёного жреца искусства какую-то фальшь, какую-то угрозу своему детскому, уже определённому, миру. Ведь её папа с мамой тоже взрослые, и они никогда не говорили об этом, они, не говоря ни слова, только по глазам друг друга, интуитивно решили: ей не нужен учитель. Пусть играет свободно, как ... птичка. И вот этот пришелец сеет сомнение и разброд в её душе, его слова пугают её и беспокоят. Но она не в силах прервать его, иначе она не услышит дальше, не распознает опасность.
- Ведь они все, - он обводит головой пространство класса, - кичатся своими дипломами, призами на конкурсах, званиями, титулами точно также, как новенькими автомобилями, домами, собаками. Они затратили годы на выработку приёмов, какие Вы опровергаете, на получение дипломов, на медленное восхождение к известности, к "имени": того пригласи в ресторан, этого задобри подарком, тут сыграй бесплатно, там - за гроши... Они затратили жизнь на это, а Вы придёте без ничего, смеясь над их черепашьим шагом. Да они Вас на порог не пустят! Они выдрессировали свои руки скакать по клавишам, как лошадей в цирке учат скакать по кнутику, а Ваши руки - это продолжение Вашей души. Как могут кони с крыльями стоять в одном хлеву с грузными рабочими лошадями? Ведь те оттопчут им крылья...
- Что же Вы предлагаете?
- А притвориться, что Вы из ихних - или выйти замуж за миллиардера!
- А Вы, Вы - "из ихних"?
- Я - да. Я такая же лошадка из цирка. Мои пальцы тоже делают реверансы по невидимому кнутику. Выдают порцию искусства: ни грамма больше, ни грамма меньше...
Так впервые неожиданно возник вопрос об учёбе...
 

" Так впервые возник этот обаятельный уродец - первый, ещё внутриутробный, ядовитый зародыш компромисса, - слышит она чей-то голос в своей голове.

" Да, Петя, был ты парень неплохой, - говорит она сама себе. - Но и ты сгинул, хамелеоновское твоё отродье! Ах, Петя, Петя!..."
 

Она видит его пальцы, красивые, длинные пальцы на клавишах. Пальцы типа слоновой кости. Благородные, холёные пальцы. Не играть бы ими, а показывать их в кино. И музыка из-под них выходила такая округлённая, приглаженная, причёсанная, с благообразными кадансами и манерами старого швейцара. Но и этого оказалось мало. Так же, как в римском амфитеатре, публика хотела крови. Под влиянием заправил музыкального мира, направленная ими, публика концертных залов хотела уже не ширмы перед настоящими чувствами, а чтобы пианист обеими ногами наступил на свою искренность, да ещё и попрыгал.

"Раздавили, растоптали тебя, Петенька... И лежишь ты теперь на самом дне: на Сан-Катрин Эст". Она смотрит на часы. Всего лишь час тридцать. Впереди - целая ночь. И можно мечтать...
 
 

5. ЧЕТВЁРТАЯ РЕАЛЬНОСТЬ

С возраста примерно девяти лет Наташа стала невыносимой "почемучкой", как дети четырёх-пяти лет. Она задавала самые невероятные вопросы: почему небо синее: ведь воздух прозрачен? что заставляет кран соседей так гудеть: ведь вода не гудит, а плещется? будут ли евреи через сто лет?

"Если их даже не будет, так их опять сделают, - отвечал на последний вопрос её отец. Папа даже рассказал маме анекдот на тему детей -"почемучек", который Наташа медленно извлекает из своей памяти.

"Приходит маленькая девочка к маме, - рассказывал отец, - и спрашивает: " А бывают ангелы, которые не летают?.." - " А почему ты спрашиваешь? - интересуется мама. - " - " Да вот, папа как-то держал домработницу на коленях и говорил ей "ты мой ангелочек", но ведь она не летает!" - " Ну вот увидишь, - говорит мама девочке, - завтра она у меня ещё как полетит!"
 

Отъезд из Москвы странным образом повлиял на Наташу. Она стала все вопросы обращать к себе самой, вовнутрь себя. Она быстро успела сообразить, что в голове каждого человека, будь он чёрный, белый, жёлтый, красный, всё устроено одинаково. У каждого имеется одна и та же сложная схема, отдельно от внешнего мира. Эта схема дана человеку от рождения, она существует у него ещё в утробе матери. Познание внешнего мира достигается за счёт наложения этой схемы на объекты реальности точно так же, как мы совмещаем контур на кальке с рисунком, с которого этот контур обведён. Поэтому самые дурацкие телероманы, самые бездарные шоу иногда имеют ошеломляющий успех: потому что на данном этапе общественного настроения они соответствуют определённым извилинам той прирождённой схемы-навигатора. Так люди видят в форме кривого сучка профиль хищной птицы, в линиях на асфальте - контуры континентов, в потёках краски - человеческую фигуру.
 

Она закрывает глаза и всматривается в свою внутреннюю оболочку. Когда она впервые стала тренировать себя, она видела только блики, полосы и точки света, которые после первой секунды яркости начинали бледнеть и угасать. Потом она научилась удерживать наиболее яркий блик. Не дать ему угаснуть, наоборот, делала его ещё более ярким. Самое трудное было научиться разлагать белый, бледный след, оставленный предметами на сетчатке глаза, на сложную цветовую гамму. Она "обрабатывала" глыбу блика, меняла его форму, заставляла переливаться всеми цветами радуги, вычленяла невероятные формы и эффекты. Но это было только начало. Позже она стала видеть ещё дальше. Оказалось, что эти первые инструментарии - только оболочки, за которыми начинались пугающе- реальные и ни на что не похожие образы. Выходило, что внутри её, за закрытыми веками, есть какая-то дверца в другое пространство, куда больше ниоткуда не попадёшь. Сначала ей надо было до боли всматриваться в полумрак закрытых глаз - после того, как ей надоело играть с формами бликов и разлагать цвета. Она чувствовала, что за этим полумраком что-то есть. И вот однажды она смогла увидеть еле различимое, но потрясающе выразительное, чьё-то лицо. Когда лицо это вдруг повернулось и стало рассматривать ей (наверное, так же, как она, - всматриваясь в темноту), она вскрикнула от ужаса - и открыла глаза.
 

Позже, стиснув зубы, стиснув зубы, чтобы больше не закричать, она позволила этим тёмным образам двигаться, приближаться, шевелиться в полумраке. Она всё боялась, что увидит какую-нибудь гадость. Но виденные ей образы не были двухголовыми змеями, пляшущими скелетами или пауками с головой человека. Нет, это была реальность. Только другаяреальность.
 

Сначала она видела только неясные очертания, контуры каких-то вещей. Потом они всё больше светлели, как будто наступало утро. Из тумана постепенно выплывали какие-то корабли, песчаные барханы или купола никогда не виденных ею строений. Сначала она думала, что видит какие-то другие планеты. Уверенность в этом не отпускала её довольно долго. Но вот однажды ей удалось увидеть внутренность какого-то дома, необыкновенные отверстия вместо окон, какие-то странные ковры на стенах. Потом появились люди. Они шли как-то странно и угловато, на их головах были странные головные уборы. И вдруг она вспомнила; да это ведь Древний Египет! И, действительно, некоторые образы, которые она видела как бы внутри себя, были образами прошлого. Это были редчайшие из редчайших среди той мешанины силуэтов, смутных предметов и картин, которые с пугающей реальностью вставали за её закрытыми веками. Постепенно она научилась их выуживать с возрастающей регулярностью, как выуживают любимую радиостанцию в море радиоволн. С каждой новой удачей образы становились реалистичней, ярче, и - самое главное - она стала слышать звуки.
 

Она обнаружила, что слышит звуки речи, плеск воды, шум лесов намного позже, чем они стали звучать в её ушах. Парадокс заключался в том, что звуки как бы угадывались по образам - и она думала, что представляет их. И только потом она осознала, что эти звуки существуют отдельно от её воображения. Среди десятков незнакомых ей языков и наречий, слышанных во время этих сеансов, она распознала армянскую, древнееврейскую, древнегреческую речь - и латынь.
 

Иногда образы застигали её врасплох своей неожиданностью и пугающей непрошенностью. Нагие мужские тела в какой-то (древнеримской? древнегреческой?) бане, расположенные полукругом, а падающем сверху приглушённом свете, который подчёркивал все выпуклости их мужских налитых фигур, однажды больно резанули её внутренний взор, не подготовленный к видению этой сцены, своим нереальным совершенством и как бы космической неправдоподобностью надсмехаясь над её земным существованием, над её подростковой душой.
 

Наташа не раз задумывалась над тем, откуда идут эти образы, где находится их источник. Проще всего было бы предположить, что они коренятся где-то в её памяти, записанные, как на компьютерном диске, Создателем. Но что-то ей говорило о том, что это - подглядываемые ей сцены какой-то реальной, в данный момент где-то реально текущей жизни.
 

Она знала, что только в том материальном мире, с которым соприкасается человек, время необратимо. На самом деле время - это цельная глыба, в которой спрессованы воедино прошлое, настоящее и будущее. Субстанция времени едина для всех трёх временных категорий, - и потому обратима. Но что именно, какая материя может в этом мире плыть против течения по реке времени? Значит, что-то может... Но это "что-то" - не она, не её сознание, даже не подсознание. Она не верит, что человек, созданный пленником времени, решётки тюрьмы которого - это минуты, часы, дни, обладает возможностью перепрыгнуть через самую высокую стену мироздания - стену Времени. А это значит, что на сетчатку её глаз за закрытыми веками образы откуда-то транслируются! Кто или что этот мощный передатчик, как он функционирует, где его источник? Однажды желание узнать это сделалось ещё более сильным, чем даже желание продолжать видеть эти образы. Но никакой возможности удовлетворить своё любопытство Наташа не знала. Зато она хорошо знала одно: упреждающий механизм, предотвращающий проникновение человека в слишком глубокие, какой-то силой оберегаемые, тайны - существует. Когда однажды в механизме, открывающем её взору все эти невероятные образы, что-то разладилось, и "реальные" картины стали вдруг чередоваться с воображаемыми ей, её охватила, как щипцами, парализующая сила самого сильного в её жизни инстинктивного страха. Она чувствовала, что падает в какую-то воронку панического, безотчётного ужаса, откуда уже нельзя выкарабкаться. Что было бы, если бы всем своим существомона не напряглась, не разомкнула бы веки? Что за этим барьером? Остановка сердца, кровоизлияние в мозг, распыление вещества тела? Она уверена, что за тем процессом стояла какая-то вероятность минимального познания той мощной силы, того надчеловеческого передатчика, его природы. Но доступ к нему блокирует страх, такой сильный, то, вероятно, ведёт к смерти. Она до сих пор помнит, как её трясло, когда она расплющила глаза. Хорошо, что это было не ночью. Ей кажется. Что, случись это ночью, то, расплющив глаза,она увидела бы, устремлённые на неё, безумные глаза какого-нибудь монстра, чудовища. С тех пор она знает, что страх - не только защитный механизм материальной жизни, но и метафизический предохранитель, не пускающий человека туда, куда "пущать не велено"...
 

Она знает, что есть ещё третья реальность, никак не связанная с тремя предыдущими ("реальной" реальностью и реальностью за сомкнутыми веками). Это - сны. Только ослеплённые "научным методом" люди, считает Наташа, могли придти к абсурдному выводу, что сны - это причудливые комбинации следов каких-то событий и чувств в погружённом в сон сознании. Мешанина их знакомых и незнакомых лиц, предметов, ситуаций, странных ландшафтов, ощущений и мест - всего лишь крышка, специально изобретённая для того, чтобы скрыть от любопытных глаз настоящую сущность сна, его глубинную, непроникаемую толщу. Своим натренированным разными экспериментами сознанием Наташе удалось чуть-чуть заглянуть в эту глубинную сущность. И она поняла: человек живёт, чтобы спать. Его истинный хозяин (или хозяева) "кормит" человека жизнью, смиряясь с её неизбежностью, чтобы во время сна эксплуатировать человеческое сознание. Она знает: мы совершаем во сне, под покровом обычных сновидений, какие-то дикие расчёты, непонятные, необъяснимые вычисления, анализ каких-то нечеловеческих категорий и бездн. Силе, которая без спросу эксплуатирует погружённое в сон сознание, не нужны творческие личности. Она благоволит к покорным, хитроватым, более "простым" людям, так как "ценит" выше всего цепкую работоспособность и исполнительность. И, конечно же, она не любит бунтовщиков, мозг которых интуитивно, бессознательно "взбрыкивается". За "примерную работу" эта сила вознаграждает исполнительных успехом в реальной жизни: благополучием, богатством, преуспеванием. Но порядок этого вознаграждения иррационален.
 

В момент совершения этой подневольной работы человек как бы подключается к общему распределителю благ, к тому котлу, где "варится", программируется, прогнозируется будущее индивидуумов, народов и стран. Лица друзей и близких, сложные символы, говорящие о чём-то важном, догадки об ответах на загадки реального мира, появляющиеся во сне - это не только коммуфляж, но ещё и связь с этим "подключением". Отсюда и вещие, пророческие сигналы. Мы все, люди, работаем на одного хозяина, вот краем уха невольно и подслушиваем во время этой работы сплетни об "увольнении" другого человека, о "прибавке в жалованье", о падении или вознесении той или иной страны... Но эти "сплетни" прочитать не так-то просто, не так-то легко понять их правильно...
 

И так она знает, что во сне формируется будущее. Если снятся близкие, друзья, родственники, если тебя посещает кошмар - это что-то значит, каждый сюжет относится к тому, что должно когда-либо произойти: через день, год или десять лет, и связано это странным, опосредствованным образом с той покрытой снами, как одеялом, работой, которую мозг выполняет на своего эксплуататора...
 

Есть люди, в сознании которых формируется историческое будущее и трансформируется прошлое. Видимо, их сознание выбрано той же силой как некоторое орудие, при помощи которого она обрабатывает неведомые материи. Но и от того, как функционирует орудие многое зависит. Вот почему если общество проявляет особую несправедливость к такому человеку, оно обречено... В сознании этих людей кристаллизация характерных исторических явлений происходит и во сне, и в состоянии бодрствования.
 

Однажды - это было уже после того, как Наташа познакомилась с Петей Шевченко - Наташа поняла, что не может больше совмещать "сеансы образов" - и музыку. Они интуитивно почувствовала это, когда композиторы перестали говорить ей своими привычными голосами, и тогда она прервала свои сеансы. Заточённая в искусственную тюрьму настоящего, которого в Мироздании не существует, человеческая душа рвалась на волю - в настояще-прошло-будущее, - но она не могла выйти из этой тюрьмы одновременно и в дверь, и в окно.
 
 

И Наташа выбрала музыку...
 
 

6.ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

Первая встреча с Учительницей. Вот она сидит перед Ней, маленькая в свои четырнадцать с половиной лет, как тринадцатилетняя девочка. Маленькая, но с большими руками. М.М. - так прозвал Учительницу Университет - бросает на Наташу свой томный, но цепкий взгляд. "Ты ведь знаешь, наверное, что я не работаю со студентами твоего возраста, - говорит она. - И даже с undergraduate." - Наташа молчит. "Куда она клонит? - думает Наташа про себя.

- Поэтому у меня должны быть определённые гарантии, что у твоих родителей есть деньги мне платить.
"Почему бы тебе не обратиться прямо к ним, - говорит сама себе Наташа, но не произносит этого вслух. - Наверное, это говорится мне потому, что ребёнка легче обидеть и легче через него оказать давление на родителей?"

И М.М. услышав первые звуки Наташиной игры, неподвижно застыла, подавившись словом в горле, так же, как все слышавшие Наташу до неё: как люди, далёкие от музыки, как её студент Петенька. Наташа чувствует, что играет не как всегда, что её пальцы - как деревянные, они стали мокрыми и дрожат, но это как раз, чего надо М.М. Учительница заговорила о бунте не потому, что она так проницательна, а просто так, чтобы испытать её реакцию, чтобы испугать, заставить трепетать; чтобы у неё, Наташи, почва ушла из-под ног; чтобы та плохо сыграла и почувствовала себя маленькой и беззащитной. Поэтому Наташа просто обязана овладеть собой. Она заставляет свои пальцы больше не дрожать и доигрывает коду сонатного Allegro даже лучше обычного. Ошеломлённая, М.М. пару секунд молчит.

- Да, не так уж плохо, - снова овладевает положением она. - Но вот это место я бы сыграла не так. - Она садится ко второму фортепиано - и играет. Её игра не так уж ненатуральна, что, в свою очередь, поражает Наташу. После такой надуманной, эмоционально фальшивой Петеньки ной (студент М.М.!) игры Наташа с удивлением отмечает, что и М.М. - как и ей самой, - если не говорят, то, по крайней мере, что-то шепчут люди, жившие не менее ста лет назад. Правда, М.М. не всё понимает, что они говорят, она так наивна и неопытна в понимании этого шёпота, как Наташа была, наверное, в 10 лет, но - все же... Всё же, это не полный отказ от попытки понять, не полная замена музыки развлекающей публику фальшью!

Прошло два дня, и родители Наташи вспомнили, что однажды уже слышали такое же прозвище: М.М. Посещая родственников в Бобруйске, они узнали от их знакомых об одном преподавателе - "змее", которого студенты в Минске прозвали М.М. Это был композитор Андрей Мдивани. Известным его сделала не музыка, а стишок, сложенный о нём в Минской консерватории, который гласил: " Искусству нужен так Мдивани, как голой жопе гвоздь в диване".
Этот Мдивани имел хорошо поставленный голос, его речь была правильной и красивой. Он обладал определённой харизмой, имел одновременно мягкий и властный, "мужской" тип личности. В его голосе была также какая-то сексуальная притягательность. Многие студентки от звуков его голоса готовы были испытать то, что другие испытывают с мужчиной только в постели. Но раз или два в месяц вместо своихкрасивых оборотов речи он произносил нечленораздельное м...м... Это значило, что студент музыкального училища, на которого направлено это м...м..., обречён. Не любил Андрей Мдивани молодых талантливых людей. Не любил - и всё тут. Как не взлюбит - произнесёт своё знаменитое "м...м...", и начинают с этим студентом твориться разные странные вещи. То в приверженности западной идеологии обвинят, то в распутном образе жизни. А результат всегда один - исключение. Вот и подумали родители Наташи: а не родственники ли эти два М.М.? Подумали - разузнали. Говорят, вопрос о родстве звучал не раз уже и в Минске, и в Монреале. Каждый М.М. отказывался от родства с другим.
 

И снова Наташа с папой поднимаются по боковой лестнице в репетиционные классы музыкального отделения университета. Который это раз за последние три года? Наташа знает здесь каждую ступеньку, каждую отметину на стене. И её знают. После знакомства с Петей и посещения М.М. её узнают и провожают глазами студенты. Но она не чувствует себя тут больше свободно. Знакомые, уже родные для неё, стены теперь как будто излучают скрытую враждебность. Затаённо молчат пустые классы, словно упрекая: вы нелегалы, эти классы для тех, у кого есть деньги платить, кто платит, у кого есть студенческий билет, - не для вас. Но Наташа всего лишь маленький муравей. Что она может поделать в мире гигантов, где даже её папа - маленький, как воробушек? Она бы рада взмахнуть волшебной палочкой - и сделать себя и своих родителей богатыми. Но, увы, над тем. Кто распределяет в этом мире блага, не властна ни она, ни её родители... Как сделать, чтобы вернулось это совсем недавнее ощущение беззаботности? Что надо, чтобы эти стены совсем недавно - её друзья, так на неё не давили? Она не хочет, чтобы её папа уходил. Она боится теперь оставаться одна в этих стенах. И её папа не уходит. Он чувствует её настроение, оно передалось и ему. Они не разговаривают друг с другом, как обычно. Наташин папа сегодня не шутит. В перерывах между её игрой они прислушиваются к шагам в коридоре.
 

И вдруг дверь распахивается настежь. В дверном проёме - человек в форменных рубашке и брюках.
 
 

- Please, show me your identities, I mean, your student card, - говорит он.
- And who are you? Are you a policeman? - Спрашивает его Наташин папа.
Выясняется, что проверяют "нелегалов". Папу и Наташу регистрируют в каком-то журнале и берут с них подпись, что теперь они знают: в случае повторного нарушения будет вызвана полиция. Вот так - с позором - их изгоняют их храма искусства. Их - людей, больше других достойных в нём находиться. А, спускаясь по лестнице, Наташин папа бросает взгляд вверх, в окно - и ему чудится, что из полутьмы аудитории, окна которой напротив окон лестницы, следят за ними безжалостные и насмешливые глаза М.М.

Никогда - ни до, ни после них - никого больше не изгоняли из репетиционных классов музыкального отделения, вплоть до 1997 года. Только в 97-м был один конфликт, но тогда какой-то посторонний просто начал хулиганить на этаже, так что это совсем другой случай. И только в 1998-м году Наташа случайно узнала, куда гнула М.М.: осведомлённая о том, что Наташин отец оставляет её в классе, а сам уходит, она планировала раздуть целое дело. Но тогда, в ночь после изгнания, Наташа, случайно подслушав, как её мать выговаривает отцу: "Невероятно, чтобы М.М. была такой театральной злодейкой, ты всегда думаешь категориями романов, - была на стороне матери. Ах, если бы она до конца поверила в необыкновенную интуицию отца, если бы она тогда прочла хоть одну его книгу! Тогда она бы поняла, что её отец - тот, кто послан в этот мир, чтобы распутывать козни Дьявола.
 
 

8.РОДИТЕЛИ

Изовские жили в Монреале без экстремальных негативных эмоций. Где была Москва в их душах, там осталось пепелище. Ностальгии по Москве они не испытывали. Где была Москва, когда их взашей выталкивали сюда? Где была Москва, когда казнили её лучших людей и лучших людей страны? Где она была, когда изгоняли Солженицына, Бродского?
 
 

Жизнь в Москве для Наташиного отца окончилась задолго до приезда сюда: когда все издательства, как один организм, перестали принимать его рукописи: как будто его выплюнуло чрево какого-то гигантского, фантастического механизма. Ему - члену Союза писателей, профессору, писателю с именем - приходилось клянчить, как будто он был желторотым юнцом, - но ничего не помогало. Для мамы пережить переезд было эмоционально сложнее, но и ей в общем не было о чём жалеть.
 

Папа принялся усиленно изучать французский язык: сработала подсознательная память о ностальгии по дворянству, французским именам и французскому образованию. И, хоть на слух квебекский жаргон не очень-то походил на парижский, Наташин папа наверняка представлял себя одним из тех русских дворян, что непременно ездили в Париж. Мама усиленно налегла на английский.
 

Прибыли они сюда без умиления Западом, без тех конвульсивных восхвалений, присущих некоторым советским интеллигентам. Ведь Канада предала их заранее, ещё не сделав гражданами, согласившись их принять, но не заручившись их согласием.
 

Их бывшая страна запросто отобрала у них всё, что они заработали честным трудом на благо отечества, лишила их своей собственной квартиры, имущества, права на обеспеченную своим собственным трудом старость. Их выплюнули, как обглоданную кость, выплюнули во внешний мир, ничем не снабдив, отобрав даже загранпаспорт. Не то, что родная мать - даже отчим не отпустил бы падчерицу в неизведанное без ничего, а их бывшая "родина-мать" - отпустила. И талантливого писателя, душой болевшего за будущее страны, и женщину, его жену, исполнительного старшего научного сотрудника, на труде которой были сделаны миллионы, и ребёнка, ещё только входящего в жизнь и тоже носившего звание "гражданина"... Может быть, теперь Россия изменилась? Нет, ни у кого ни разу не попросили прощения, не отдали отобранного, даже гражданство возвращают не всем, не всегда, и с большой неохотой. А то и вовсе перестают возвращать.
 
 

Так одна страна предала их, своих граждан, предала цинично и жестоко, а вторая страна предала их ещё до того, как сделала своими гражданами. Но на этом все сравнения заканчивались. Эта страна немедленно начала выплачивать им, пришельцам, социальное пособие, достаточное, чтобы прожить, оплатила медицинскую страховку, позволила определить Наташу в школу,  где её, чистокровную русскую, не третировали так, как в московских школах третируют тех, кто "нероссийского происхождения".
 
 

Перед Наташей маячил первый, неизвестный и неуютный, день в школе. В этот первый же день все её страхи рассеялись, а её родители, в России всегда дрожавшие за ребёнка, почувствовали себя свободно и раскованно. Из школы для иммигрантов её досрочно - всего лишь через полгода - перевели в обычную школу; она уже освоилась и свободно говорила по-французски.
 
 

Перед родителями Наташи лежал большой город, который им предстояло изучить, его знаменитая гора Монт Рояль, колоссальные библиотеки, музеи, концертные залы и парки. Они жили так, как будто в банке у них на счету числился миллион, у двери их ждала длинная машина с шофёром, а домработница - когда они возвращались - открывала им дверь. Дни их первого лета быстро пролетали в огромных шикарных парках: в парке Агриньон, с его томной и картинной стоячей рекой, в парке Лафонтен, с его извилистым обводным каналом, лебедями, водными каруселями, озером и сценой под открытым небом, в парке на горе Монт-Рояль, где крутые и пологие подъёмы и спуски, поросшие настоящим лесом, чередовались с чёрными голыми скалами, пещерами, замками, а потом вдруг возникали солнечные поляны, широкие пешеходные дорожки, озеро, мостики и тоннели, полукруглая огромная площадка обозрения с монументальной каменной балюстрадой, парапетам, фонарями и живописнейшим старинным зданием, открытым для всех желающих посидеть в большом гордом зале внутри, на его террасах и ступенях, на этой внушительной высоте. А какой колоссальный, захватывающий дух вид открывался отсюда, сверху, на Монреаль! Они просиживали долгие часы, буквально потрясённые панорамой Монреаля, пригвождённые к месту, все трое, и каждый думал о своём.
 
 

А эти бесплатные концерты в потрясающих красотой, размерами и акустикой церквях Жан Баптиста, Сан-Лоран, Нотр-Дам!.. Малер и Бах, Г. Вайль и Берлиоз звучали в них особенно в них особенно проникновенно, высоко, с таким откровением, будто их музыка была написана именно для этих церквей. А концерты в Плаз дез Арт, в Поллак Концерт Холл, в Рэдпасс Холл и других залах с телевидением, радио, с непередаваемой атмосферой, а эти сумеречные, меланхолические концерты в парке Лафонтен и в парке на острове Святой Елены, под бархатистым летним небом, в такой интимной доверительной атмосфере! А фестиваль Моцарт Плюс с несравнимым хором Сан Лоран, а выступление ансамблей "Музычи" и "Амати", оркестров "Камерато" и "Мадригал", оркестра "Метрополитен Монреаль" и Монреальского Симфонического оркестра со знаменитым Шарлем Детуа!.. Бесплатные олимпийские бассейны, бесплатные крытые катки, спортивные залы, Луна-парк, Международный фестиваль Салютов, Международные Джазовый, Рок- и Кино-Фестивали, Международный фестиваль французской песни "Франкофолия", Всемирный фестиваль Танца, Международный фестиваль Документального Кино, и все прочие международные фестивали, помпезные и богатые парады почти каждую неделю, бесчисленные международные выставки, фестивали антикварных машин, моды, бесплатные вернисажи и фольклорные представления закружили их в своём бесконечном хороводе. Мама и папа Наташи ходили в обнимку, как молодожёны, покупали мороженое и читали все двести пятьдесят бесплатных монреальских газет. Они купили новый цветной телевизор, ми по вечерам наслаждались перещёлкиванием всех двенадцати эфирных (некабельных) каналов: после трёх-четырёх московских! Они радовались, как дети, узнав, что в Монреале действует единый проездной билет на метро и автобусы, и что он не именной, как в Париже, где мама и папа побывали по разу, а "ничейный", "общий".
 
 

Иногда они спускались в метро и ехали до станции Плас Викторья - точной копии одной из парижских станций метро. Здесь начинался Старый Город, где они гуляли до десяти - одиннадцати часов вечера, вдыхая воздух, насыщенный близостью реки, запахами следов парфюмерии и духов, вечерними возгласами и стуком копыт лошадей, впряжённых в развозящие туристов экипажи. Они двигались по десяткам кварталов со старинными зданиями в стилях барокко, рококо, классицизма, неоготики, с колоссальными порталами, с колоннами, лепкой - всеми атрибутами четырёх ушедших столетий. Они двигалисьзаворожённые, как в фантастическом сне, не в силах проанализировать увиденное и дать ему объяснение. Этот кусок Европы, перенесённый сюда, не похожий ни на что в Северной Америке, был неправдоподобен настолько, что, казалось, они грезят наяву. Пустынные длинные улицы типично-европейского старого центра, странный свет стилизованных под парижские конца 19-го века, фонарей, тёплый воздух, и группки без опаски, не спеша прогуливающихся любителей этой вечерней полутьмы, производили странное, нереальное впечатление. Этот перенесённый сюда фантастической силой старый город имел какую-то свою, присущую только ему, тайну, двойную связь с реальным, окружающим миром. Не сам Старый Город - уютный, шикарный и открытый, - но его неправдоподобность производила на них иногда жутковатое, сюрреалистическое впечатление. Но это же впечатление заставляло их снова и снова возвращаться сюда.
 
 

Монреаль вдыхал в каждого из них троих новое ощущение полноты жизни, свежей, благоухающей тайны, безопасности и умиротворения.
 

Все эти впечатления, эта свободная, беззаботная жизнь, не могли заглушить тихого диссонанса, который, так же, как червь точит старое дерево, точил глубинные тайники их подсознания. В мозгу Наташиных родителей словно работал часовой механизм какой-то бомбы, и, чем дальше, тем сильнее звучали эти часы. Этот диссонанс, как двухфазовый поршень, состоял их двух составных. Бомбой с часовым механизмом была постоянно присутствующая мысль о том, что эта их беззаботная жизнь зиждется на паразитическом существовании, обеспеченная гарантированной социальной помощью, т.е. чьим-то напряжённым трудом. Социальный агент обещал им курсы переквалификации, помощь в нахождении работы, но дальше обещаний дело не шло. Одни курсы требовали специальных знаний, т.е. дополнительного курса, который не предоставлялся, другие, например, кулинарный, особых наклонностей и навыков, третьи были рассчитаны на четыре года, в течение которых пришлось бы снова сидеть на пособии. Ни к одному из предлагаемых курсов ни у Наташиной мамы, ни у её папы не лежала душа, но, как только они начинали просить близкие к их профессиям, привлекательные для них, курсы, их просьбы словно натыкались на какую-то стену...
 
 

Вторым элементом подтачивающего их дискомфорта была всё более ощутимая нищета. Осознание того, что они скатываются в беспросветную нищету, посетило их внезапно - как открытие, когда выяснилось, что семья не может себе позволить купить папе печатную машинку с французским шрифтом, а маме - приличные зимние сапоги.
 
 

Сначала все материальные трудности воспринимались как должное: весело спали на голом полу, подстелив три одеяла, пока не нашли в переулке выброшенный кем-то старый диван и не купили Наташе раскладушку со вторых рук, весело топали по четыре километра, чтобы сэкономить на билетах, весело охотились на распродажах за подержанными вещами.
 
 

Когда они приехали, все им говорили об огромном пособии, о том, что на это пособие можно жить припеваючи. Когда Наташа вспоминает о пособии, какое начислялось в тегоды, и сравнивает его с пособием 1999-го года, она невольно присвистывает.Топособие было раза в два-три больше, а жизнь тогда - несравнимо дешевле. Так же воспринимали размер пособия и Наташины родители. Когда они его получали, эти деньги казались им громадной суммой, а к концу месяца они еле сводили концы с концами. Они спрашивали себя, где они промотали, растранжирили, прокутили столько денег - и не могли найти ответа. Они ходили только набесплатные концерты, читали толькобесплатныегазеты, не имели кабельного телевидения.
 
 

Как только мать нашла свою первую работу, они немедленно ушли с пособия: "чтобы не обманывать государство", и жить стало ещё труднее. На одну зарплату прожить стало просто невозможно, и они лихорадочно искали выход из положения, проигрывая все варианты. Мама приходила с работу "мёртвая", настолько усталая, что она просто "валилась с ног". Она рассказывала про каких-то пейсатых евреев, про невыносимый шум, про издевавшихся над ней, злых, как цепные псы, русскоязычных работницах, про грязь и чудовищную эксплуатацию. Только спустя какое-то время до Наташи дошло, что её мать - русская в десяти поколениях - пошла выпекать мацу. Папа ходил мрачный, подавленный своей мужской несостоятельностью, неспособностью прокормить, защитить семью, найти работу.
 
 

К концу первой недели работы руки Наташиной мамы превратились в одно кровавое месиво, связки кистей рук были растянуты, она не могла удержать в руках даже ложку, но упрямо шла на работу и - каким-то непостижимым образом - умудрялась работать. Папа приказывал ей, уговаривал её, требовал - больше не ходить, но она не слушала его и, впервые в жизни, у них начались разногласия. Споры между родителями Наташи доходили почти до скандалов, но единственной альтернативой оставалось трудоустройство Наташиного отца, а работы не было...
 

Отец Наташи был потрясён до глубины души той жестокостью, с какой религиозные евреи эксплуатировали отчаявшихся найти другую работу русскоязычных женщин. Он был поражён ещё и тем, что ультра ортодоксы - хозяева пекарни - полностью игнорировали, чтоименно они выпекают: как будто это была не маца, а будничные коржи. Если они не могли, не хотели, или делали вид, что не могут понять, какое осквернение маце - одному из самых святых символов для евреев, они наносят жестокими, граничащими с пыткой, издевательствами над своими работницами, значит, мир и "вправду приходит к концу". Хозяйка этой пекарни, некая Белла (пекарня находилась в еврейском районе Утремон), и её муж не останавливали работу даже тогда, когда кровь бедных мученик из их окровавленных рук попадала в мацу, что строжайше запрещено еврейскими законами и делало мацу осквернённой, не кошерной. И всё только ради денег! Деньги, заработанные ультра ортодоксальными евреями на не кошерной маце, не пахли! И Наташин папа, подавленный, дезориентированный, потерявший свою обычную весёлость, смог восстановить равновесие духа только описав цинизм, жестокость и кощунство хозяев пекарни в рассказе "Кровавый навет". Смысл рассказа сводился к тому, что такие люди, как Белла и её муж, если не виновники, то соучастники кровавых наветов; и они тоже, - а не только гои - подлинные убийцы других евреев, погибших от погромов, газовых камер и крематориев. Осквернённая издевательствами в процессе её изготовления маца разлагает основы мира, и сквозь разъеденные рёбра мироздания проглядывает чудовищная улыбка дьявола.
 
 

Будучи всё ещё под влиянием своего подавленного настроения, Наташин папа не удержался - и показал свой рассказ троим - четверым русским. Он, правда, быстро опомнился - и вскоре спрятал рассказ на самое дно самого глубокого ящика, но трёх - четырёх человек оказалось достаточно, чтобы через неделю уже был пущен слух, что папа Наташи антисемит, что у него не все дома, а на третью неделю после показа рукописи появился ещё один слух: о том, что на самом деле Наташа и её родители приехали не прямо из Москвы, а через Израиль, где они набрали ссуд и сбежали, "как делают все русские". Этот слух был пущен настолько искусно, что можно было показывать прямые билеты из Москвы, сохранённые семьёй, документы, копию иммиграционного файла - люди всё равно не верили.
 
 

Если раньше у Наташиного отца были хоть какие-то надежды, хоть какие-то шансы устроить свою жизнь здесь, найти приличную работу, где-то издаваться, то теперь их и вовсе не осталось. Живя в Советском Союзе они верили, что в странах Запада нет цензуры, а оказалось, что есть, и точно такая же по свирепости. Теперь папа тосковал и впадал в уныние всё чаще. В его глазах он представлялся самому себе размазнёй, неполноценным неудачником, не способным защитить и прокормить свою семью. Бедный папа! Он просто был самым чистым, самым не замаранным, самым честным человеком, и не смог стать другим. Измученный мыслью о том, что даже жена его оказалась более приспособленной к жизни, чем он, папа забывал о том, что она получила работу ценой лжи, назвавшись еврейкой. Конечно, она решилась на это только потому, что её терпению, истерзанному сидением на пособии, просто пришёл конец. Но папа не решился бы на такое даже под дулом пистолета - вот потому и не работал.
 
 

Неудивительно, что он схватился за первую же попавшуюся работу. Заключалась эта работа в уборке ювелирной фабрики.
 
 

При входе и при выходе с работы всех прощупывали специальным прибором, и, кроме того, проверяли дополнительно на входе и выходе между общими цехами и специальным внутренним - закрытым - цехом. Коллектив фабрики был, как и везде в Монреале, "интернациональный" (есть такое забытое советское слово). Тут работали евреи, поляки, латинос, англофоны, квебекуа, чернокожие, голландцы, поляки, румыны. Фабрика состояла из двух отдельных больших половин: производственной и административной. Контраст между ними был так велик, будто они находились на разных планетах. На половине управления пол был устелен шикарными красными с бежевым коврами, стены были покрыты деревом и драпировкой, с подвесных потолков мягко струился ненавязчивый свет. Эта половина состояла из одного длинного и трёх перпендикулярных ему коротких коридоров, в которые открывались двери двенадцати комнат. В комнатах стояла шикарная мебель: столы разных размеров из дорогих пород дерева, мягкие кресла на колёсиках и стеллажи с образцами ювелирных изделий и дизайнерских разработок. Кроме тех двенадцати комнат, было три туалета - один за кабинетом хозяина фабрики, еврея в чёрной кипе: его персональный туалет. Второй - для двух других главных начальников, и третий для всех остальных. В туалетах - керамическая плитка, голубые и чёрные унитазы и раковины, сушки для рук, бронзовые краны, зеркала, коврики на полу. Для уборщика тут было работы на целый день: пропылесосить ковры, вымыть полы специальной шваброй - "мопом" там, где не было ковров (в маленьких коридорчиках, в туалетах под ковриками, в двух больших прихожих - "снаружи" и "изнутри"),вытереть пыль, убрать обрывки бумаги, планочки, проволочки, вытряхнуть все урны, и так далее.
 

Охранник, который устроил Наташиного папу на фабрику, сказал ему "убирай только управление, а остальное - так, для отвода глаз, считай, что тебя наняли на работу только для той половины".
 
 

Наташин папа, как молодой козёл, готов был прыгать до потолка от того, что нашёл работу, и выполнить любое распоряжение: офисы - так офисы! Но это оказалось не так просто. Почему? Да потому, что Наташин отец - это был Наташин отец. Когда он в первый же день своей работы после офисов пришёл убирать цеха, когда он стал, подняв пыль, наспех сметать лишь кое-что вокруг ближайших урн, он встретился глазами со взглядами двух работниц. Их насмешливые глаза без слов говорили: "А, ты пришёлоттуда, холуйское отродье, небось, всё там повылизывал, а к нам пришёл только пыль поднимать, разрушать наши и без того эрозированные лёгкие? Не убирал бы ты уже совсем!" Он понимал, что ему, скорей всего, просто показалось: да мало ли как можно интерпретировать выражение глаз? Но он увидел и в других взглядах такое же любопытство, смешанное с насмешкой и презрением. И тогда он забросил этот куцый веник, налил полную ванночку воды, взял моп - и двинул всё это неуклюжее сооружение на колёсиках в цеха. Фабрика состояла из двух приличных по площади цехов, к которым примыкали комнаты, комнатки, коридоры и коридорчики, а также десять туалетов, небольшие цеха ковки и плавки, а также два внутренних, закрытых цеха, где собственно и делались изделия из золота.
 
 

Во всех цехах пол был покрыт обрывками бумаги, полиэтиленовых мешочков, обрезками проволоки, кусочками железа, тряпками, кусочками картонных коробок и другим мусором. На фабрике не только шёл процесс производства, и но и распаковка расфасовка изделий, прибывающих из стран третьего мира, оставляющая на полу, в урнах, на столах коробки, коробочки, мешочки, бумагу, ящики и полиэтилен. Всё это Наташин папа должен был собирать в одну огромную кучу, откуда тележками вывозил в довольно обширное помещение возле лифтов. Там каждый день собиралась огромная гора мусора, достигавшая потолка: шесть метров в длину, и четыре - пять в ширину. И всё это только за один день!
 
 

Кроме того, что он должен был поднимать с пола, ему ещё приходилось каждые два-три часа высыпать все урны, число которых приближалось к двум сотням, в большие чёрные мешки, мешки добавлять в ту же огромную кучу, а потом вывозить к лифтам. В одном цеху, где стояли чугунные рамы с натянутыми на них, прямыми, как струны, или закрученными в спираль, проволоками, надо было быть эквилибристом, чтобы убирать между ними, а другом на полу был толстый слой никогда не убиравшейся сажи, гари и копоти, каждый метр которого приходилось отдирать неимоверными усилиями. В одном из цехов стояли столы с разными приспособлениями для изготовления колец, серёжек, браслетов и других ювелирных изделий, и на каждом столе - непременная газовая горелка. Падающий от непомерной усталости, застигнутый врасплох отвлекавшими его мыслями, он задумывался - и часто спохватывался лишь тогда, когда от пламени одной из газовых горелок до его руки оставался какой-нибудь сантиметр. От мысли о том, что моглобыть, его прошибал холодный пот. Он понимал: рано или поздно наступит такой день, когда он от усталости или от того, что задумался, получит ожёг.
 
 

Было совершенно очевидно, что каждый день убирать всю фабрику - даже без уборки управления - невозможно. Было также совершенно очевидно, что даже без уборки опорожнять всеурны, убирать все коробки,протиратьвсе зеркала, менять бумагу, полотенца и мыло вовсех туалетах, собиратьвсе наполненные работницами мешки в течение дня не смог бы ни один живой человек. Было ясно, что папин предшественник каким-то образом договаривался с женщинами во "внешних" цехах и с мужчинами во "внутренних", и они выполняли определённую часть работы (а, может быть, просто вынуждал их тем, что сам не выполнял её). Но эксплуатация работников фабрики была итак очень высокой; у них не оставалось ни времени, ни сил заниматься ещё и уборкой. Поэтому воздух на фабрике был насыщен обыкновенной и металлической пылью, на каждом шагу виднелись горы коробок и кучи гниющего мусора, пол был покрыт толстым слоем грязи, копоти и проволоки, в туалетах стены, унитазы, раковины и краны были одного цвета - цвета грязи. Чёрные круги вокруг глаз работниц и работников, покашливания, измождённые лица, землистых оттенок их кожи говорили не только о высоком уровне эксплуатации, но и о том, что принято называть "вредные условия труда". Говорили, что магазины покупали у фабрики только одних перстней - тысячу штук, от $300 до $500 и выше за каждый - в месяц, и что в течение двух - четырёх месяцев хозяин получал миллион только чистой прибыли. Но даже если его прибыль была наполовину меньше, это всё равно была огромная сумма. И при таких доходах он экономил 800 - 900 долларов на зарплате ещё одному уборщику, которого мог бы взять работу! Отделённый от своих работников всего лишь двумя стенами, этот кипастый еврей, как паук в своей паутине, оплетал их жизнь своими отвратительными нитями, сосал их них кровь, их жизненную силу. Он не только каплю за каплей высасывал их них их жизнь (так как от девяти до двенадцати часов, то есть большую часть своей жизни, они проводили в этой грязи, посреди этой сажи и копоти), переводя её в доллары, но вдобавок ещё отнимал у них и здоровье. Но он был лишь исполнителем, лишь палачом. Не он был хозяином своей фабрики. Подлинным безраздельным хозяином была ядовитая, несущая ложи и смерть сила золота. Сила Зла.
 
 

И Наташин папа, один - как Иисус - выступил против неё. Он носился, как угорелый, из цеха в цех, убирая, опорожняя бесконечные урны, надрываясь, толкая платформы на колёсиках, гружёные мусором. В насквозь промокшей рубашке, с вечной каплей пота на кончике носа и с запотевшими стёклами очков, он не знал ни минуты покоя. Когда все шли на обед, он один воевал с горами мусора, с сажей и копотью, с грязными туалетами. Уходил он всегда последним, когда, кроме него, не оставалось больше никого. Это была его дуэль с сидящим за двумя стенами пауком в кипе, и поначалу Наташин папа побеждал. Через три дня его работы из-под мусора и сажи появился пол, кафель в туалетах приобрёл свой натуральный цвет, люди перестали чувствовать во рту металлический вкус. Наташин папа сделал невозможное. За четыре дня он приобрёл уважение и любовь всего коллектива, простых работников, и они стали втайне от начальства ему помогать, убирая вокруг своих рабочих мест. Кто-то принёс и повесил на стену театральную афишу, кто-то принёс из дому и поставил освежитель воздуха в туалет...
 
 

Но, если бы сила зла противостояла всему коллективу фабрики в целом, она бы не имела и пол шанса на победу. Коллектив фабрики был разбит на группы и группки. Формально работавшие в тех же самых условиях, что и другие, хозяйки разбросанных по периметру цехов кабинетов и кабинетиков были в действительности отделены тем или иным образом от пыли и копоти, от шума и от вредного воздуха цехов. Работницы, занимавшиеся распаковкой и упаковкой ювелирных изделий, тоже работали в лучших условиях, чем те, кто был вовлечён в процесс производства, а зарплату получали практически такую же, если не выше. Хозяйки же "цеховых" кабинетов получали от десяти до пятнадцати долларов в час. Они и решили положить конец самодеятельности Изовского. При помощи хитрых уловок они заставляли Наташиного отца убирать их кабинеты как минимум дважды в день, посылали его за мусорными мешками, звали к телефону, когда на самом деле никто ему не звонил, пускали фальшивый слух, что его вызывает хозяин фабрики... Это было то, что перехлестнуло через край, и ему однажды на работе стало плохо. Однажды, когда он тянул за собой гружёную тяжёлыми коробками платформу, у него вдруг потемнело в глазах, он обмяк и провалился в какую-то тёмную яму. Когда он очнулся, он увидел, что лежит на сваленных в угол пустых картонных коробках, и почувствовал на своём лице что-то мокрое. Это была кровь. Видно, падая, он поцарапался обо что-то, и теперь его правая скула кровоточила. Никого не было поблизости в этот момент, и он поднялся, пошёл туда, где была аптечка (на этой фабрике она имелась), заклеил пластырем царапину и вернулся к работе. А назавтра, отработав ровно месяц, он уволился по собственному желанию.
 
 

Всего лишь через пять дней ему сказочно повезло: нашлась другая работа. Нужно было только следить за показаниями приборов одного автоматического процесса. На этом месте работали только четыре человека, сменяя друг друга. Если Наташин папа работал днём, то его сменщик, франкофон-кебекуа, работал ночью. Два других человека - один сирийский армянин и его сын - приходили на субботу - воскресенье, проводя на этой работе двое суток.
 
 

Сначала он был очень доволен: сам себе хозяин, работа не трудная, и, главное, можно сколько угодно звонить по телефону и писать свои романы. За первые две недели новой работы Наташин папа заметно поправился, стал уверенней в себе, отпустил бороду и повеселел. Но вскоре он почувствовал, что теряет связь с жизнью и с Наташей, с женой Леной, даже с самим собой. Он пытался представить себя оператором батискафа, шахтёром, попавшим в обвал, альпинистом - но ничего не помогало, воображаемый романтический налёт быстро улетучивался. Новые страницы его романов оказывались описательными, скучными, пресными. Если бы их смог прочесть один ныне покойный лауреат Нобелевской премии по литературе, назвавший творчество Изовского излишеством природы в эпоху убогости, он бы, наверное, грустно вздохнул. Наташин папа тоже чувствовал это и тосковал по нормальному образу жизни.
 
 

Поэтому, когда ему вторично сказочно повезло, и подвернулась ещё одна не тяжёлая простая работа, - 6.30 утра до 15.30, он быстро уволился - и был таков. Он никак не мог поверить в то, что с середины дня уже свободен.
 
 

Происшествие с изгнанием Наташи из репетиционных помещений музыкального отделения университета МакГилл случилось именно в этот период: когда глава семьи переживал своё как бы второе рождение, сбрил недавно заведенную бороду, и, вообще, воспрянул духом в связи с новой работой.
 
 

Изгнание Наташи неожиданно больно ударило по всей семье, потому что вдруг - одним махом - отняло у них все иллюзии и поставило их лицом к лицу со страшной реальностью. Они почувствовали и осознали своё полное поражение, увидели со стороны своё жалкое существование, даже нищету, поняли горькую правду своего ничтожного положения. Только сейчас они поняли, на каком они дне, в какую глубокую, тёмную пропасть они упали. Только сейчас родители Наташи - её отец, который за четыре года, проведенных в Монреале, сильно осунулся и постарел, стал жаловаться на головные боли и проблемы со зрением, её мать с искалеченными работой руками - поняли, что никогда не смогут уже иметь своего дома, нормальной работы, не смогут подняться самого дна общества, то есть, с уровня отверженности, выбиться из нищеты. Эти добрые, честные, умные, талантливые люди были слишком честны, слишком добры, а жизнь - по мере их взросления, старения - стала ещё более циничной, достигнув предела лжи и компромисса. За этим пределом начиналась анархия, разложение общества и, возможно, гражданская война повсюду - от Урала до Лондона, от Нью-Йорка до мексиканской границы. До начала первых признаков этого полного упадка оставалось ещё как минимум десять лет, но люди, такие, как Изовские, уже замерзали от их холодного дыхания.
 
 

Если покупка и привоз подержанного (о новом они могли забыть до конца своей этой жизни) пианино превращалась для них в почти неразрешимую проблему, то что же с ними будет дальше?..
 
 

9. РУССКИЕ

Семья Изовских была, пожалуй, наиболее неприспособленной и незащищённой из всех русских семей. Это к 1997 году число русских составило в Монреале 25 - 30 тысяч, а в 1990 - 1991 хорошо, если их было тут от силы три тысячи. Все они прекрасно устраивались, покупали дома, машины, становились зажиточными людьми.

Секрет был прост: пока русских в Монреале было немного, всем им помогала стать на ноги еврейская община. Не евреем в Монреале из всех говорящих по-русски был, наверное, только поп местной русской церкви, да и тот, шутили, вынужден был по делам службы иногда заходить в JIAS - центр еврейской администрации, "еврейское правительство Монреаля". К 1993-95 году, когда русские и украинские церкви стали побогаче, а их религиозные общины влиятельней, многие русские умудрялись по субботам посещать синагогу, а по воскресеньям ходить в церковь. Так они получали помощь  от двух общин  сразу.

Те, что по каким-либо причинам - ну, не как не могли показаться в синагоге или в JIAS`e, те разыгрывали карту федералистов, клеймя позором квебекское сепаратистское движение, подписываясь в защиту единства Канады и посещая все собрания, на которых кричали "Да здравствует единая и неделимая Канада!"  Их замечали, выделяли, помогали им перейти на ту сторону через бурную реку жизни:  на сторону богатых.

Так как родители Наташи были "слюнтяями",  "вшивыми интеллигентами",  ни среди первых,  ни среди вторых их не оказалось...

К началу 90-х годов с одной стороны русских стало слишком много, чтобы всем помогать; с другой стороны,  политическая и экономическая ситуация изменились. Тогда и появилось новое поколение русских "выживальщиков": поколение "муравьедов". Помнится, есть такие животные с продолговатым туловищем и носом-рыльцем, поедающие муравьёв. Муравей - это пылинка, это сказочная "маковая росинка", но, когда много таких пылинок, муравьед наедается. Девизом этих новых русских было "официально не работать" или "с миру по нитке ... - нищему рубашка". Они получали пособие, а работали тайно, подпольно, что давало им на человека вместо одной примерно полторы зарплаты. Кроме того, они ведь не платили налогов, так как работали скрытно, и это давало им ещё четверть зарплаты.

То, что они сидели на социальной помощи, открывало возможность пользоваться рядом услуг, какие для работающих были платными, например, услуги дантиста. Но, главное, это давало им возможность записи в "банки еды", прозванные кормушками. Было поразительно, с какой быстротой в русской среде узнавались адреса этих "кормушек", десятки, сотни адресов, в то время как Наташин папа тратил два-три месяца на поиск одного. Прибывшего пешочком, бледного и худого, Наташиного отца, держащего за руку маленькую для своего возраста, неприметную девчонку, наотрез отказывались записывать на бесплатное получение продуктов, а какого-нибудь толстого Изю Кагана, подъезжавшего на почти новой машине, вламывающегося в кабинет благотворителей с вонючей сигареткой в зубах и мозолящего всем глаза новеньким модным костюмом, записывали сразу. Наташиного папу обвиняли в том, что он нечестен и хитёр, и пытался получать помощь сразу в двух "кормушках", хотя на самом деле это была ложь (кроме того, что это не запрещалось). И его - самого нуждающегося - с позором лишали единственной помощи. А Изи с их волчьей хваткой отоваривались сразу в десяти - пятнадцати кормушках, разъезжая на машинах и подкупая раздатчиц: чтобы получать побольше и посвежей. Жестокие и алчные агенты социальной помощи, ожидавшие взятки, пять раз или лишали семью Изовских пособия, или урезали его, или задерживали выплату, а Изи, у которых всегда есть, чем подкупить, спали спокойно, получали пособие по максимуму, и вдобавок имели ещё разные льготы. Когда мама Наташи, Лена, начала работать, никто не сказал ей, что, если работает только один из двух взрослых в семье, положена доплата до прожиточного минимума.

Изи Каганы не снимали квартир, как родители Наташи, на улице Пил, выше Шербрук, - чтобы "быть поближе к музеям, университетам, концертным залам". Они, эти выходцы из Корестеня, Винницы или Жмеринки, селились на Кот де Неж или на Кот Вертю, в кишащих голопузыми смуглыми израильскими детьми кварталах, в соседстве с которыми никто, кроме них, жить не хотел. А Изи жили: и иногда даже ивритяне с их почёсываниями в паху, с ремнём (когда они садились на корточки) ниже заднепроходного отверстия, с рукой, нервно складывающей пальцы в известном жесте под названием "рэга!", - и те, бывало, убегали от них. Что же говорить о мирной пейсатой бедноте, которая при виде очередного Изи чесалась не только руками, но даже пятками, так её бросало в нервный зуд. А магазинщик в районе Утремон, как только видел, что очередной Изя направляется к его магазину, хватался за сердце с возгласом "киндэрлэх, ратэвет!"

Конечно, среди их тезок, однофамильцев и земляков были и другие, порядочные, мягкие люди. Но, если даже если на каждых пять жмеринских Изь приходился всего один "Изя" с большой буквы и в кавычках, Леонид Изовский, этот бывший защитник евреев, автор половины московских петиций против антисемитизма, против вандализма на еврейских кладбищах и наиболее оголтелых акций общества "Память", впадал в страшный грех обобщения не без провоцирующего повода. На самом деле всё было гораздо сложней. Конец ХХ века стал эпохой наиболее сильного влияния евреев. Фактически это была еврейская эпоха. Она не стала самой ужасной в истории, но она оказалась самой лживой. А ложь - как знал Наташин папа, - всегда ведёт к катастрофе. То, что самыми приспособленными к этой эпохе оказались выходцы из жмеринско-винницких микрорайонов, и было своеобразным приговором.

Итак, родители Наташи сделали всё наоборот: они сняли квартиру примерно на сто долларов дороже, чем все русские, в районе, где они были отрезаны от "русской информационной машины"; вместо программы по захвату бесплатных продуктов они выполняли программу под название "парки и концерты", вместо подпольной работы - и пособия - они предпочли официальную работу - и "долой пособие", вместо экономии на телефоне, автоответчике, телевизоре они завели телефон, автоответчик и телевизор: чтобы их ребёнок не рос неполноценным и с комплексами. Они избегали полу-криминальных и криминальных действий, в то время как рациональные русские покупали только один проездной, скрытно передавая его друг другу в метро или выбивая друг другу билетики, даже приобретали поддельные проездные за половину обычной цены (по всем приметам - тоже русское творчество); были "прописаны" в более дорогих квартирах, получая доплату на жильё, а сами в действительности ютились в более дешёвых; по три раза в год предоставляли поддельные справки о том, что стали жертвами пожара - и выбивали помощь; занимались продажей контрабандных сигарет; гнали и продавали самогон; некоторые из них участвовали в "выносе", то есть, краже вещей из магазинов; другие профессионально рылись в отбросах, "выуживая" довольно новые чемоданы, стулья, мебель, одежду, телевизоры, телефоны, принтеры, части компьютерной системы; третьи сбывали поддельные телефонные карты, включались в цепочку изготовления и сбыта поддельных документов; четвёртые водили новоприбывших по городу, а потом грабили их, вымогая деньги за помощь в заполнении анкет, оформлении пособия, снятии квартиры, и так далее, за каждую информацию, например, о кормушках, взимая отдельную дань... Если бы подобная активность не стала нормой для тех, кто оказался "на дне" и хотел выплыть, общество бы ориентировало свои нормы на таких, как Наташины родители, не давая им пропасть, погрязнуть в нищете, и, наоборот, если бы в обществе были другие нормы, тогда не те, кто обманывает и ворует, а такие, как Леонид и Лена преуспевали бы в жизни... Изовские укоряли себя в несостоятельности, сетовали на невезение, уверялись в собственной не предприимчивости, но на самом деле им не хватало лишь каких-то трёх-четырёх тысяч долларов свободных денег, которые без ущерба общему благосостоянию могли были быть потрачены на подкуп чиновников, на получение бесплатных курсов по ходовой и денежной специальности, на взносы в несколько частных бирж труда - какая быстрей найдёт работу. Это типичная картина: порядочный, интеллигентный человек обвиняет себя во всех смертных грехах, в то время как единственная "вина" его состоит в том, что ему не досталось от предков стартовой суммы денег или "деловых" генов...

Если уж говорить о генах, то беда Изовских состояла в том, что они получили от родителей в избытке гены честности.

10. МЕЖВРЕМЕНЬЕ

Итак, родители купили Наташе подержанное фортепиано, истратив на его покупку и привоз все "излишки" их нехитрого семейного бюджета. Но эта принудительная покупка поначалу не принесла счастья. Казалось, теперь Наташе только бы и играть! Но тут начались непредвиденные проблемы с соседями. Это были если не богатые, то, во всяком случае, состоятельные люди, которые почувствовали бедность, низкий социальный статус Изовских. Для них семья с доходом ниже трёх тысяч в месяц обязана была только работать - без всяких там претензий. Они были раздражены уже тем, что такие люди, как Изовские, снимают квартиру в "их" доме. Но мало того: их нищие соседи ещё и замахнулись на музыкальное образование для их дочери - привилегию обеспеченных семей! Соседи Изовских считали, что общество, государство третирует богатых. По их мнению, все эти бедные были поголовно лентяи, дебилы, они рождаются генетически неполноценными, с тенденцией к уголовщине, алкоголизму и наркомании; бедные - источник эпидемии, социальной нестабильности и экономических трудностей. Богатые же, по их мнению - это люди, на которых держится мир, которым общество обязано самим своим существованием, это его цвет, наиболее умная его часть: люди, заслуги которых перед обществом неизмеримы. Но где же вознаграждение? Если бедные, то есть, люди, только виновные перед обществом в разных грехах, но не имеющие абсолютно никаких заслуг, смогут так же, как богатые, учить детей музыке, о каком вознаграждении богатых за их заслуги может тогда идти речь? Богатые из кожи лезут вот для блага общества - а получают то же, что и бедные! Где справедливость?! И они стали восстанавливать справедливость ... ударами в стенку.

Как только Наташа начинала играть, за стеной раздавались мощные, злые удары. Как взрывы, - казалось в квартире Наташи. Удары в стену были такими сильными, что все вещи начинали падать со стены: часы, картины, комнатный термометр. Немедленно позвали консьержку - плутоватую бабу с высоким бюстом. Она послушала удары в стену, посмотрела, как падают куски сухой краски с потолка и сказала, что завтра поговорит с соседом (почему не немедленно?).

Из комнаты, имеющей общую стену с соседями, пианино немедленно переставили в спальню, и, когда Наташа занималась, закрывали дверь между комнатами. Дом, где жили Изовские, имел совершенную звукоизоляцию. Соседние квартиры разделяла не только капитальная кирпичная стена, но и гипсовые перегородки с обеих сторон от неё: как пирог с гипсовыми коржами и кирпичной начинкой между ними. Соседи не могли больше ничего слышать после перестановки пианино. Но удары в стенку не прекратились. Только их начало не совпадало больше с началом Наташиной игры. Удары в стену могли начинаться и в так называемые Учительские дни - когда не было школы, и когда она завтракала, и когда делала уроки. Это также свидетельствовало о том, что слышать её игру соседи больше не могли, а их претензии по поводу "шума" были только предлогом. Несколько раз консьержка поднималась на пятый этаж и звонила в дверь к Наташе, утверждая, что "многие соседи жалуются на шум" из Наташиной квартиры. Но ни разу больше удары в стену, крики за стеной и приходы консьержки не случались, когда у Изовских были гости или когда дома были родители Наташи: только когда она была дома одна. Это могло значить только одно: что консьержка каким-то образом следит за квартирой Изовских и что она заодно с их соседями.

В фойе дома и перед дверью были кинокамеры, но нередко родители Наташи выходили через пожарный выход - и всё равно соседи и консьержка знали, когда Наташа остаётся дома одна. Теперь родители Наташи уходили на работу с нескрываемым беспокойством, переживая за дочь, а их дочь всё больше боялась оставаться дома одна. И это в сравнительно дорогой - "золотой", как любила говорить Наташина мама, - квартире!

Однажды, когда Леонид Изовский позвонил с работы домой, его дочь стала говорить перепуганным голосом, и рассказала, что в этот раз соседи стучат не только в стену, но и в дверь, кричат на коридоре, требуют, чтобы Наташа вышла. Наташин папа почувствовал, что в этот раз происходит что-то серьёзное, взял такси и вместе со своим напарником - квебекуа (это было в обеденный перерыв) поехал домой. В это время жена соседа проникла из своего окна на Наташин балкон и принялась пугать девочку. Наташа бросилась в дверь, чтобы позвать на помощь, но на коридоре, спрятавшись, её поджидал сосед, который тут же стал толкать её в свою квартиру. По-видимому, планировалось затащить Наташу в квартиру соседей, а потом вызвать полицию, обвинив её в краже или в попытке украсть.

Когда Леонид прибыл на такси, улица Пил была перекрыта, и он добрался дворами до чёрного входа в дом, который, к счастью, был открыт. И соседи, и консьержка знали, что Наташины родители работают, и потому не могут появиться внезапно, потому и действовали так нагло, без опаски. Наташин папа со своим другом появились из лифта именно в тот самый момент, когда Наташу заталкивали в квартиру к соседям. Они бросились на выручку. Сосед оказался атлетом, а тут ещё на помощь ему уже спешила его жена. Но напарник Леонида был ещё крупнее соседа; он оттеснил его и толкнул его в квартиру прямо на его подбегавшую жену, сразу захлопнув дверь. Тут же все трое - Наташа, её отец и его друг - скрылись в своей квартире, заперев дверь. Соседи кричали им с коридора "трусы", "пересрали", но те никак не реагировали: они в это время звонили в полицию.

Два полицейских - франкофона были на стороне Изовских. Их подкупали французский язык отца Наташи, его друг - квебекуа, свидетель, и потом они не очень-то любили агрессивных богатых англофонов, таких, как соседи Наташи.

И Наташа, и её мама были предупреждены Наташиным отцом даже не заикаться о том, что стук в стенку был как-то связан с упражнениями Наташи на пианино. Изовские утверждали, что соседи хулиганили по необъяснимым причинам: сначала, когда все были дома, потом только когда Наташа оставалась одна. Окончилось же всё тем, что сегодня жена соседа, забравшись к Изовским на балкон, "выкурила" Наташу из квартиры, а на коридоре прятался сосед, и принялся вталкивать её в свою квартиру. Полицейские вошли к соседям: поговорить. Вскоре был подключен следователь, и - по всем признакам - соседей и консьержку (её за соучастие) должны были удалить.

Но соседи оказались и богаче, чем предполагалось, и связи у них были не слабые. Несмотря на свидетеля (приятель отца), на повреждённые вещи, упавшие со стены, на все признаки того, что невероятной силы удары в стену вызвали трещины, осыпания, повреждения в квартире Изовских, несмотря на то, что соседи представляли опасность для Изовских, особенно для Наташи, их никуда не убрали. Через два дня врач освидетельствовал синяк на Наташином запястье, вызванный агрессивным захватом, ушибы на её теле; полицейские нашли свидетелей, видевших соседку на балконе Изовских, слышавших крики с стук в стену; наконец, было доказано, что консьержка докладывала соседям, когда Наташа оставалась дома одна - и всё равно ничего не происходило. Тем не менее, уголовное дело было открыто, началось расследование. Соседей заставили расписаться, что они обещают никуда не уезжать, не осведомив полицию. Выяснилось, что они - граждане Израиля и работают в Канаде по контракту. Несколько дней всё было тихо, но в конце следующей недели позвонил следователь и сказал, что соседи Изовских отбыли в Израиль, а это страна, которая даже убийц не выдаёт. Консьержка потеряла работу, и вместо неё прислали какого-то дистрофичного алкаша, владевшего зато одинаково хорошо и английским, и французским.

Всё это произошло с такой быстротой, что все трое, как говорится, не успели испугаться. Но вся эта история возымела отрицательный эффект на Наташины занятия музыкой. Она не могла отныне так же беззаботно, как раньше, садиться - и играть. Каждый раз, когда она садилась заниматься, ей казалось, что другие соседи сейчас начнут стучать в стенку. Она не чувствовала больше гарантированности спокойных занятий. Хотя пианино было теперь её собственное, и играла она у себя дома, Наташа чувствовала себя так, как в классе университета после встречи с М.М. Если раньше она начинала заниматься как-то спонтанно, то есть, ей так хотелось - и всё, то теперь каждый раз начало её занятий казалось ей каким-то искусственным, что ли, как будто она принуждала себя... Теперь вернуть устойчивость, чувство защищённости, а, вместе с ним прежнее отношение к занятиям могла бы только покупка дома! Но это было недостижимо. И оставалась только одна альтернатива - поступление в университет!
 
 

(Продолжение)

По поводу получения экземпляра полного "бумажного" издания романа "МУРАВЕЙ" обращайтесь к автору: Канада, провинция Квебек, город Монреаль, международный телефонный код 514, телефон 499-1294 Лев ГУНИН.